И все это щедро сдобрено сербскими реалиями и балканской тоской: «Помню колокольни. В моих родных краях наши церкви, пустые и пыльные. Большой старый церковный колокол гремел надо мной, а я, как маленький мышонок, сидел на корточках, на балках, и в страхе озирался. Тоска меня настигла рано».
Ведь «я люблю своих предков, они умели убивать. И вообще, теперь мне убийство очень нравится. Колокола звонили, потому что я устроил так, чтобы приехать, когда звонят колокола. А я человек образованный, я знаю, как все надо хорошо устроить».
Например, эстетизировать войну. Не как Маринетти, ради нее самой, или Юнгер, ради ее высоких смыслов. Но из-за отсутствия смысла. «Сегодня мне два раза делали фотографический снимок легких, и поэтому я сентиментален».
Гиацинтовый тюрбан в музее невинности
Книга действительно классика новой турецкой литературы раскрывается, как кобра в неспешном, слегка утомленном восточной негой и стамбульской меланхолией броске. Началу не стоит верить – этакая немного (само)ироничная, в духе «Детей нашей улицы» Нагиба Махфуза, семейно-районная мини-сага, не более. Потом, чем дальше в брод, будет – все. Недаром критики говорят в связи с Ахмедом Хамди Танпынаром о турецком Джойсе и локальном взрыве модернизма, Памук признавался в любви к этой книге и раскидывал по страницам своих книг и в самом Музее невинности отсылки на нее, а переводчица – поклон ей! – в своем обстоятельном предисловии рассказывает, как, срывая все сроки, переводила «Покой» десять лет, специально осваивала, например, арабскую лексику, глубины традиционной османской музыки (мелодии тут повторяются, звучат отбивкой настроения, как у Кар-вая) и мистицизм суфиев. «Покой» (суфийский же, кстати, термин) – это далеко не то, чего можно было бы ждать от турецкой литературы. Как если бы и так турецко-немецкий Фатих Акин принялся снимать в духе Алехандро Ходоровски. Наркотическому иранцу Хедаяту Садеку понравилось бы.
Памук же действительно очень и очень многим обязан Танпынару. Та же история страны под видом истории людей; та же нанесенность (почти распятость) судеб этих людей на карту города; Восток, Запад и множество личных ангелов и демонов борются в традиционном сознании, обращенном в чаемое, но столь еще неуютное будущее. Памук и – его знаменитый музей: «Вместе с тем эти повидавшие виды вещи, собранные здесь, на этой кричащей суетливой улице, на которую солнце словно бы стремилось обрушить весь свой жар, заставляли забыть о настоящей жизни, обо всем том, что довелось пережить».
Любовная история, семейная хроника, история умов Турции в ХХ веке – как «Покой» не назови, суть не меняется. Она вообще как бы и на поверхности, все честно и своими словами, без сильной зауми, но – все крайне размыто, зыбко, в дымке, как уже жарким ранним утром над Босфором. Недаром «странный» тут – едва ли не самый частый эпитет. «Девочки выглядели здоровыми и даже красивыми, но одеты были в лохмотья. Жалкие дома, нищенские одежды, деревенская песенка в квартале, где некогда, в восемнадцатом веке, находился особняк великого визиря Хекимаоглу Али-паши, – все это навевало Мюмтазу странные мысли». «Он странным образом занимался только тем, что касалось нас, турок, и старался любить только это. Но так как чувство меры он приобрел на Западе, он не делал большого различия между нашими предпочтениями и предпочтениями других», поэтому любит самую традиционную турецкую поэзию и Бодлера с По, слушает древние мелодии и Дебюсси.
«Это наша судьба: любить Дебюсси, Вагнера, а жить с «”Махур Бесте”», сетуют герои. Но не стоит, наверное, тут же припоминать постколониальные истории с их постулированием настроений потерянности, конфликта самоидентификации, трагического столкновения Востока и Запада. История тут глубинно турецкая и – стамбульская. За «поиск души своего меланхолического города» получил свою Нобелевскую премию Памук и – мог бы поделиться ею с Танпынаром. Потому что все тут видится героями не через библейское тусклое стекло, но патину, вуаль меланхолии типично стамбульской. Такое турецкое ваби-саби, одним словом.
«Ему нравилось смотреть на голубей под большим каштаном на площади перед мечетью Баязид, рыться в старых книгах на Букинистическом рынке, разговаривать со знакомыми торговцами книг, входить в сумрак и прохладу книжного рынка, которая внезапно охватывала его посреди жаркого дня и яркого света; ему нравилось идти, ощущая на коже эту прохладу, как будто она была чем-то преходящим».