Вот так вот. В письме к Н. Н. (от 18 мая 36 года) — не в простом письме, а в бессмертном (сколько кровоточащих самолюбий спасло: капнуть цитатой — до свадьбы заживёт) — ни с того ни с сего одним сравнительным оборотом — словно пулей муху в стену вдавил: вот ваш Полевой! нашли кому сочувствовать.
Запоминается, конечно, только напраслина на чёрта, но по краешку сетчатки всё равно пробегает: Полевой = Булгарин = шпион. А тут ещё старуха СНОП, встрепенувшись, появляется из-за ширмы. Всеми своими мимическими средствами давая понять, что, во-первых, ничего не случилось, а во-вторых — она тут совершенно ни при чём.
— Ну да, примечание науки гласит: «Пушкин полагал, что Н. Полевой, подобно Булгарину, был связан с III отделением». Полагал и полагал, что тут такого особенного? Нормальный ход.
— Как это — ничего особенного? А разве не этот же самый Пушкин или не про этого же самого Полевого писал два года назад: «мудрено с большей наглостию проповедовать якобинизм перед носом правительства»? и что полиция дала слабину, не распознав его вражескую сущность: «умел уверить её, что его либерализм пустая только маска»? То есть ещё недавно Пушкин полагал, что Полевой — опасный и бесстрашный экстремист. И вот — такая резкая перемена. В чём дело? Открылись какие-то новые факты?
— А это не к нам. Не наша компетенция. Подайте запрос в подсектор Полевого. Шутка. Да не волнуйтесь вы так. Не сказано же: имел основания полагать. Просто зарегистрирован один из рабочих моментов умственной жизни великого поэта. Человеку вообще, а русскому литератору в особенности — свойственно и полезно полагать про ближнего своего, что он — агент. Тем более — про дальнего.
— Чьим агентом можно считать человека, про которого думаешь, что III Отделение он сумел переиграть?
— А двойным: Бенкендорфа и мировой буржуазии. Допускаете же вы, что и сам Бенкендорф работал не только на Николая, но и на галактическую закулису. А если серьёзно — вспомните, как мирволил вашему… подзащитному начальник политической полиции; потакал, покровительствовал фактически. Ценил дарование, говорите? Уважал как человека и писателя? Бенкендорф? Ну-ну. А после разгрома «Телеграфа»: откуда нам знать, на каких условиях оставили Полевого в Москве, вообще — в литературе? Не заставили ли — хотя бы для виду, для отчёта о проведённой с ним профилактической беседе — дать соответствующую подписку? Нет, нет, никаких доносов — кому они нужны, и так выше крыши, не успеваем обрабатывать. Но мало ли — возникнет, предположим, надобность поправить слог во всеподданнейшем ежегодном обзоре настроений, — ведь не откажетесь помочь? Разве не идеальный был момент для вербовки? разве Полевой не идеальный был объект? А что документов не осталось — это в порядке вещей.
— Но если документальных данных нет и всё это одни только домыслы — жалко вам, что ли, указать невежественному потомству: Пушкин полагал и так далее — безосновательно?
— Не понимаете. Это было бы ненаучно. Нет данных за — но ведь нет и против. Те или другие могут ещё когда-нибудь быть откопаны. Хотя вероятность ничтожна.
— Что это вы такое говорите! Данные против — разве бывают? Как вы их себе представляете? В виде справки на бланке Большого дома: предъявитель сего в картотеке А (сексоты), а равно и в картотеке Б (стукачи) не числится? О да, с такой бумагой в нагрудном кармане можно смело смотреть потомству в глаза! Никаких улик. Сбережение агентуры — первая заповедь. А. И. Рейблат рассказывает: Фон-Фок собственноручно переписывал сообщения информаторов, после чего уничтожал. А, наоборот, лжеулики, я думаю, копил, как валюту. Записку Пушкина о Мицкевиче небось не сжёг.
— Прекратите. С этим клочком бумаги давно разобрались. Только любитель дешёвых сенсаций способен…
— Кто же их не любит. Кстати, не клочок: обыкновенный канцелярский лист качественной казённой бумаги. И разобрались вы с ним — извините — как всегда: типа да будет стыдно тому, кто задаст вопрос, и поэтому отвечать на него нет смысла. Типа ну совершенно ничем не примечательный текст. И действительно так. Заурядная объективка. На французском языке, без подписи, с датой: 7 января 1828. Адам Мицкевич привлекался тогда-то и там-то, дал такие-то показания, отсидел столько-то, выслан туда-то под присмотр такого-то и такого-то; в настоящий момент надеется, «что если их отзывы будут благоприятны, власти разрешат ему вернуться в Польшу, куда его призывают домашние обстоятельства». Всё. Ровно ничего интересного, если бы не эта неприятная подробность: рука — Пушкина, его самый лучший, парадный почерк.
— Ни малейшей неприятности, наоборот. Великий русский поэт ходатайствует за великого польского. Благородный пример профессиональной солидарности.