Выбрать главу
Свой долгий ясный век Ещё ты смолоду умно разнообразил, Искал возможного, умеренно проказил; (Вошёл в фавор и вышел из него как мог незаметней.) Чредою шли к тебе забавы и чины.

Точка. О доблести, о подвигах, о славе, о принесённой отечеству пользе — ни звука. Ничего себе — воспел.

«Пушкин говорил Максимовичу, что князю Юсупову хотелось от него стихов, и затем только он угощал его в своём Архангельском. — “Но ведь вы его изобразили пустым человеком!” — “Ничего! Не догадается!”»

А догадался бы, прочитай он в «Онегине»: блажен, кто смолоду был молод, и т. д. О ком твердили целый век: NN — прекрасный человек. Но раз трудовой путь очерчен, пора переходить на жизненный:

Посланник молодой увенчанной жены,

— тоже удивительно, тоже бывает чаще с гениями: как только скучно и неточно, слог тускнеет сразу; как шкура кашалота, вытащенного на мель; вот даже падежные окончания теряют чувствительность: кто тут, собственно, молод — он или она? Всё равно, потому что всё неправда. Пока императрица была молода, Ю*** ходил под стол пешком. А посланником (между прочим, в Турин) был назначен в тридцать три года (ей стукнуло пятьдесят четыре). До тех пор он колесил по Европе как частное лицо. Богатым дикарём.

Явился ты в Ферней — и циник поседелый, Умов и моды вождь пронырливый и смелый,
Своё владычество на Севере любя, Могильным голосом приветствовал тебя. С тобой весёлости он расточал избыток, Ты лесть его вкусил, земных богов напиток.

И понравилось! До сих пор приятно вспомнить, как лебезил Вольтер, даром что мировое светило, перед интуристом, предъявившим рекомендательное письмо императрицы; как поддакивал, улыбался и кивал.

С Фернеем распростясь, увидел ты Версаль. Пророческих очей не простирая вдаль, Там ликовало всё. Армида молодая, К веселью, к роскоши знак первый подавая, Не ведая, чему судьбой обречена, Резвилась, ветреным двором окружена.

Ну да, ну да, все историки осуждают несчастную Марию-Антуанетту за расточительность и легкомыслие. Любила дурочка подать знак к роскоши. Но это всё, простирающее, не простирающее вдаль пророческие (с какой стати у всего они пророческие?) очи, — это же чистый Гоголь, выбранные места. Не завидую вам, г-н переводчик. Тем более что меня-то вознаградит следующая строка — а вас?

Ты помнишь Трианон и шумные забавы?

Всю жизнь задаю себе этот вопрос. Какой-то в этой строке ход — глубже человеческого голоса.

Но ты не изнемог от сладкой их отравы; Ученье делалось на время твой кумир: Уединялся ты. За твой суровый пир То чтитель промысла, то скептик, то безбожник, Садился Дидерот на шаткий свой треножник, Бросал парик, глаза в восторге закрывал И проповедовал.

Ничего не понимаю. Как это — садился за пир на треножник? Что вообще тут рассказано? Как Ю*** читал сочинения Дидро — или как слушал его лекции — или как, судя по следующей строке, — пьянствовал с ним и его друзьями?

И скромно ты внимал За чашей медленной афею иль деисту, Как любопытный скиф афинскому софисту.

Как хорошо. Как красиво. Как, в самом деле, — медленно. Как из-за этого ф гаснет звук, подобно свету. Говорю же: поэзия есть речь, похожая на свой предмет.

Но Лондон звал твоё внимание.

Лондон звал внимание. Как будто, не знаю, какой-нибудь князь Шаликов сочинял. Подавленный зевок. По плану-то дальше значился Амстердам — но попробуйте выдумать российскому петиметру приличное занятие в Амстердаме. Экскурсия на верфь? Морские ванны? Ужин на мельнице? В Лондоне можно хотя бы сводить его в парламент.

Твой взор Прилежно разобрал сей двойственный собор: Здесь натиск пламенный, а там отпор суровый, Пружины смелые гражданственности новой. Вот-вот: система сдержек и противовесов. Скучая, может быть, над Темзою скупой, —

— пустое «может быть» портит строку (и разрубает пополам следующую), зато вносит оттенок документальной достоверности: чужая душа — потёмки, мы просто пересказываем маршрут.