Правда, в пятой книжке пришлось эту похвалу слегка дезавуировать.
«Перевод г. Полевого — прекрасный, поэтический перевод, а это уже большая похвала для него и большое право с его стороны на благодарность публики. Но есть ещё не только поэтические, но и художественные переводы, и перевод г. Полевого не принадлежит к числу таких. Повторяем: его перевод поэтический, но не художественный, с большими достоинствами, но и с большими недостатками…»
По пятибалльной шкале это была уже четвёрка, и то не твёрдая. И поставленная главным образом для равновесия: рядом стояла рецензия на «Уголино», в которой Белинский вывел было Полевому кол («“Уголино” есть лучшее доказательство той непреложной истины, что нельзя писать драм, не будучи поэтом»), но потом, смягчившись, переправил на двойку: «Если хотите, у Гюго и Дюма много найдётся драм хуже “Уголино” и мало столь хороших: но это не похвала, а приговор…»
Он не шутил. Друзья врагов наших друзей — наши враги. Решив полюбить окружавшую его действительность, Белинский почувствовал глубочайшее отвращение ко всем друзьям свободы (начиная почему-то с Шиллера). Когда заходила речь об идеальной и неистовой французской школе или о юной Германии, у него в уголках губ выступала пена. Через несколько лет это прошло. Да, и ещё одна художественная особенность: когда он бывал кем- или чем-либо недоволен, то обычно выражал своё неодобрение, неудержимо матерясь; но в случаях, подобных рассматриваемому, пользовался словосочетанием, которое считал наиболее оскорбительным: прекрасная душа.
Насчёт «Уголино» Белинский был, по-видимому, прав. И эта первая прямая атака была успешной. Хотелось получить подтверждение или даже поддержку. «Напишите, как вам понравилась моя статья об “Уголино”, — писал он Панаеву. — Жаль Полевого, но вольно ж ему на старости лет из ума выжить. Что там за гадость такую он издаёт. “Библиотека для чтения” во сто раз лучше: для большинства это превосходный журнал».
Но партия Краевского считала, что «Московский наблюдатель» слишком церемонится с Полевым; заигрался в объективность и художественность. Панаев сурово отчитал Белинского. Намекнув, что пора выдвигаться в направлении главного удара.
«…Я никак не могу согласиться с вашим разбором Гамлета, переведён[ного] Полевым. Расточили вы сему переводу много похвал, а он, по-моему, право, не стоит этого. Уж одно то, что Н. А. исказил очаровательную Офелию — и сделал из неё русскую девку в сарафане, нельзя простить ему, воля ваша! У Полевого шекспировская Офелия поёт на балалайке:
Только не достаёт: Ай-люли! Ай люли etc… — О переводе этом когда-нибудь поподробнее. — Я был на днях у Полевого, который говорит, что любит вас по-прежнему, несмотря на то, что вы невзлюбили его Уголино; я обиняком дал ему знать, что разбор этот кажется мне весьма дельным. <…> Тот ли уж это Полевой, который издавал Телеграф? Что-то сомнительно. “С[ын] О[течества]” плох до-нельзя!.. С каждым № “Наблюдателя” привязываюсь к вам более и более, — это не комплименты, ей-богу, а люблю вас от души.
…Слышали вы, я чаю, от Межевича об “Отечественных Записках”, возобновлённых Краевским. Что-то будет? — Конечно, Краевский журналист не знатный, но вы ведь не ведаете, какими обстоятельствами окружены Пбр. журналисты? — Он человек благородный, прекрасный и честный — за это я отвечаю вам».
Ладно, хватит. Всех цитат не перецитировать. Вот что значит: с кем поведёшься, от того и наберёшься. Сам уподобишься словоохотливым старухам СНОП и СНОБ.
Но должен признаться: скрипучую технику доктора Вересаева я предпочитаю всем другим. Если железной рукой навязать цитатам хронологический порядок, они ведут себя почти как факты.
Вся эта скучная распря шла ни шатко ни валко до середины февраля 39 года. Когда Белинский вдруг понял, что не может больше оставаться в Москве. Устал от истеричных дружб с Бакуниным, Боткиным, Катковым, устал влюбляться в равнодушных женщин, устал (и перестал ещё в конце января) трудиться для «Московского наблюдателя», которого никто не читает (даже цензоры — отчего и не подписывают вовремя в печать) и за который ничего не платят.