Положим, он не присутствовал на спектакле; даже скорей всего — не присутствовал: скарлатина у детей. 10-го заболела Лиза, от неё заразились Сергей и Катя, числа 26-го заболел — и 29 апреля умер — Алексей. Не такой выдался месяц, чтобы посещать театры, чей бы ни был бенефис. Возможно, что и к Н. А., боясь инфекции, никто не приезжал. Но не может же быть, что он просто понятия не имел об этом «Семейном суде» ни до бенефиса, ни после. Обязан был сорвать провокацию. А если опоздал — печатно осудить. В крайнем случае — резко и гласно отмежеваться. Написать, не знаю, — не Белинскому, так хоть Мочалову: я только теперь узнал и глубоко возмущён.
Ну да, смерть сына что-то в нём доломала. Т. н. волю к жизни. Каждую субботу он ездил на Волковское — плакал над Алексеем. Иногда — всю ночь. Хотел (или думал, что хочет) только одного: чтобы зарыли рядом; чем раньше, тем лучше. «…Слёзы мои льются, и — ужасно, ужасно, брат и друг! Особливо когда с горестью оглянешься назад и ничего не видишь впереди. Сорок третий год тернистого пути, сорок третий год страданий — тебе ли описывать, напоминать жизнь мою? Ты знаешь её! Говорить ли о том: стою ли я таких бедствий? Терзай, мучь меня всем другим, но зачем во глубину сердца моего впивается жало скорби, ибо только в детях, в семье я ещё видел отраду! и из них… не за то ли Алексею надобно было умереть, что я любил его — стыжусь, страшусь сказать! — более всех… Разве это грех? Если так, да будет! Не думай, чтобы я роптал на судьбу Божию — нет, нет! Но повторю слова самого Богочеловека: “Прискорбна душа моя, прискорбна даже до смерти!”»
Всё это крайне печально. Но всё-таки перед Белинским Полевой был виноват. Хотя бы даже только тем (допустим, что было так), что не помешал актерской братии — бестолковой, легкомысленной, тщеславной — превратить в посмешище столицы человека, которого он любил и уважал. О котором не далее как в марте 37-го писал брату: «Клянусь, что моя рука против него никогда не двинется. Белинский — чудак, болен добром, но любить его никогда я не перестану, потому что мало находил столь невинно-добрых душ и такого смелого ума при всяческом недостатке ученья. Вот почему хотел было я перезвать его в Петербург — боюсь, что он пропадёт в Москве» и т. д.
В апреле в Москву прибыл, как и обещал, — и пробыл до середины июля — Панаев. С молодой женой. Дочерью актера Брянского, между прочим. Уж эти-то знали всю театральную подноготную. Должны были открыть Белинскому тайну злополучного водевиля.
Но тут я теряюсь. Линия И. И. Панаева в этом сюжете — странная необъяснимо. С одной стороны — если он полагал или хотя бы предполагал, что автор — Полевой, то никак не преминул бы сказать об этом в своих мемуарах. В них Н. А. (чтобы оттенить положительного Белинского? или чтобы — простите неустранимый каламбур — обелить?) с головы до ног старательно осыпан, как мусором, разной презрительной ерундой.
Вприсядку в компании с Кукольником плясал? Плясал. С Воейковым, своим врагом, обнимался? Обнимался. Романы графомана Штевена, боясь его: Штевен был частный пристав, — хвалил? Хвалил. (На самом деле — нет.) Детей своих на ночь — всех по очереди — крестил? Крестил: Панаев сам был при этом. Полевой повернулся к нему и проговорил с низким поклоном: уж простите, И. И., такая у меня привычка-с! Нужны ли вам, читатель, ещё доказательства, что Полевой был трус, конформист, жалкое ничтожество?
Ну что вы, зачем? Вот разве что, И. И., вы прольёте свет на эту историю с пасквильным водевилем. Некрасивую по-любому, но если Полевой сильно в ней замешан, а уж тем более если он был застрельщик, — созданный вами отрицательный образ сделался бы убедительным неотразимо. Скажите хоть слово. Но молчит Иван Панаев, «человек со вздохом», молчит[47].
С другой стороны — тогда, в 39-м, в Москве, он если и не подтвердил, что водевиль сочинён Полевым, то уж во всяком случае не указал ни на кого другого. Не разубедил Белинского. Зато рассказал, как подобострастно Полевой ведёт себя с Дубельтом: кланяется неприлично низко, и вообще. Один наш постоянный автор — вы его знаете, прелестный писатель — видел собственными глазами. И даёт понять: да! увы, да, сомнений нет.
Панаевы отправились в Казанскую губернию; было условлено, что на обратном пути они заберут Белинского с собой в столицу. Поскольку всё решилось как нельзя удачней: в июне Панаев опять — теперь письменно — сообщил Краевскому, что Белинский ищет работу, и на этот раз патрон отозвался на удивление благосклонным письмом. Работы сколько угодно — писать и в «Отечественных записках», и в «Лит. прибавлениях», ставка — 3500 р. С осени, так с осени, милости прошу. А покамест не будет ли Виссарион Григорьевич против, если я выберу из последнего номера «Наблюдателя» те страницы, на которых говорится о Полевом, и составлю из них едкую такую статейку? Разумеется, без вашей подписи: я и от себя кое-что добавлю. Мы ведём с «Сыном отечества» позиционную войну, — но пора переходить в наступление, не так ли?
47
Да-с, вот кого тоже не понимаю совсем: Ивана Ивановича Панаева. Был неравнодушен к Полевому — и разочаровался, — это нормально. Потом обожал Белинского — и предал — вернее, изменил ему с Некрасовым, сердцу не прикажешь. Насколько можно судить, истинную страсть он питал — не к Авдотье Яковлевне же! — к одной литературе. Но зачем он в мемуарах так упрямо гнёт факты так, чтобы они принижали Полевого, давно умершего, — хоть убейте, не подберу мотива. Это было как-то связано, по-видимому, с Белинским; скажем, так: покойный друг, которого я, давайте считать, не предавал, был весь дитя добра и света и никогда не стал бы никого травить зазря; раз он доставал Полевого — значит, Полевой заслужил. Причём похоже, что эти мемуары — именно с таким уклоном — И. И. замыслил давным-давно, в своей молодости, когда Полевой был ещё жив. Для них и поддерживал — единственный из партии «Отечественных записок» — это ненужное и вроде бы неприятное ему знакомство. Вот дождусь, когда умрёшь, переживу как смогу надолго — и так распишу, что ты в гробу извертишься. Похоже и на то, что Полевой разгадал этот план Панаева — и нарочно его дразнил; как бы играл с ним в поддавки. Вот какой случай навёл меня на эту мысль.
«— Белинский — прекраснейший, благороднейший человек! — сказал мне однажды Полевой, когда я нарочно завёл с ним речь о Белинском: — горячая голова, энтузиаст, но теперь нам сходиться не для чего-с. Я здесь уже совсем не тот-с. Я вот должен хвалить романы какого-нибудь Штевена, а ведь эти романы галиматья-с.
— Да кто же вас заставляет хвалить их? — спросил я с удивлением.
— Нельзя-с, помилуйте, он ведь частный пристав.
— Что ж такое? Что вам за дело до этого?
— Как что за дело-с? Разбери я его как следует, — он, пожалуй, подкинет ко мне в сарай какую-нибудь вещь, да и обвинит меня в краже. Меня и поведут по улицам на веревке-с, а ведь я отец семейства!
У меня сжалось сердце при этом страшном признании. И это говорил тот человек, который некогда энергически преследовал всякую подлость, проповедывал о свободе духа, о человеческом достоинстве!»
Уверен, вы и без меня разберётесь, чего стоят эти «с удивлением» и «сжалось сердце». Но Панаев посчитал необходимым припомнить этого Штевена и в рассказе о дне похорон (см. в настоящей книге стр. 120): «Полевой, восхвалявший романы частного пристава Штевена…» Что ж, я разыскал эту рецензию. В ней 11 строк, из которых 3 — выходные данные. Штевен этот был основоположник русской научной фантастики. Один из. Наряду с Одоевским и Вельтманом. По всей видимости, действительно сочинял галиматью (или то, что принимали за галиматью люди традиционного вкуса, в том числе и Полевой). Вероятно, был добродушен, т. е. мания величия не омрачалась в его уме манией преследования. Потому что я бы на его месте, не колеблясь, подкинул бы Полевому в сарай какую-нибудь вещь и после обыска повёл бы на верёвке. За такую рецензию. Вот она:
«
При появлении таких книг, как при проезде известного человека, журналисту только надобно снять колпак и поклониться. Кто не знает прежних романов автора:
Так пишут лишь о самых безобидных дураках. Но спрашивается: кто же после этого Панаев?