Выбрать главу

Белинский ничего не замечает, летя на гребне волны сарказма.

«…А вы… да что вам до Шекспира! Он писал по-английски, а вам не учиться же нарочно для него — слишком много для него чести, тем более, что — сами вы знаете — целиком он нынче уж не годится!.. Итак, возьмите лучше летурнеровский перевод “Гамлета”, исправленный Гизо <…> да и переведите это так: “Из всего, что вы можете взять у меня, ничего не уступлю вам так охотно, как жизнь мою, жизнь мою, жизнь мою”; оно будет и близко к оригиналу, с которого вы переведёте, и не так хлопотно: ведь французский язык, верно, вам знакомее, чем английский? А чтоб больше придать блеску вашему переводу, смело поставьте в заглавии “с английского”; ведь справляться не будут, а если и вздумает кто-нибудь, отмолчитесь — и дело с концом!»

Ну и ну! — думает читатель, не знающий английского (таких ведь большинство), надо же, какая шельма этот Полевой; просто-напросто передрал французский перевод; а там такие грубые ошибки; фразам придаётся прямо противоположный смысл; вот тебе и Шекспир.

Но у читателя есть дочь, и он сам нанял ей английскую гувернантку; есть сын-студент, и среди его товарищей кое-кто умеет по-английски читать.

Наконец, находится и образованный журналист — и пишет в газету: не совестно вам, Белинский? мало того что вы отказыватесь от прежних мнений, как будто они никогда не были вашими; но ещё и блефуете; ведь это вы не знаете английского; а Полевой, должно быть, знает, раз перевёл близко к подлиннику.

И Белинский вынужден отбиваться: откуда это вам известно, что статью написал я? она без подписи; но хоть бы и я: люди растут, меняются, идут вперёд; а насчёт перевода ещё бабушка надвое сказала — кто прав; пусть рассудит потомство[49].

Защита не совсем удачная. Кроме того, большая часть рабочего времени уходила у него на примирение с действительностью. Активное чересчур. И какой-нибудь Грановский с тревогой пишет какому-нибудь Станкевичу: люблю Белинского, но статьи у него гадкие; дошло до того, что их похваливают разные Фамусовы в здешнем Английском клубе; а «студенты наши, и лучшие, стали считать его подлецом вроде Булгарина, особливо после последней статьи его. Дело всё в поклонении действительности».

Вот это и спасло репутацию Полевого от окончательной гибели: для многих сделалось очевидным, что человеку, который так старательно её уничтожает, верить нельзя.

Но у «Отечественных записок» прибавилось 700 подписчиков (пусть в Воронеже Кольцов удивляется: с чего бы это местная полиция рекомендует гражданам подписываться на лучший российский журнал, на самый передовой?) — а «Сын отечества» был обречён.

Впрочем, Полевого это почти не трогало. Он плохо себя чувствовал; подолгу болел; работал так же много, но значительно медленней. Перешёл на ставку зав. отделом (а главным редактором стал Никитенко). Всё забываю сказать: «Северной пчелой» Полевой руководил только несколько месяцев (потом рассорился с Булгариным, и тот опять забрал газету себе). Ну а «Сыном отечества», стало быть, — полтора года. Вот вам и лагерь реакции, вот вам и примкнул. Смирдин платил ему теперь только 7500; жить семье на эти деньги… впрочем, не будем повторяться. Был прожект: застраховать свою жизнь (на 40 000), — но все же понимали, сколько она стоит на самом деле. Был и другой прожект, более практичный: прочитать курс платных публичных лекций; это могло дать тысяч пять-шесть скоро. Но за разрешением обращаться надо было к Уварову. Пустой номер, но как же не попытаться. Хоть рекогносцировку провести.

1840. Сентября 13. Бенкендорф — Уварову:

«Литератор Николай Полевой, изъявив мне желание читать публично лекции о российской словесности, просил исходатайствовать ему на сiе дозволение. Предоставив г. Полевому обратиться по сему предмету по принадлежности к Вашему Высокопревосходительству, покорнейше прошу вас, милостивый государь, прежде чем изволите дать г. Полевому по просьбе его какое-либо разрешение, почтить меня на счёт оной словесным объяснением».

В переводе с канцелярского на бытовой: может, оставишь наконец человека в покое? он доходит уже.

Уваров ответил только через два месяца. Забавно, что за это время Белинский успел рассориться с Действительностью. Так и написал (Боткину, 4 октября):

«Проклинаю моё гнусное стремление к примирению с гнусною действительностию!»[50]

Ноября 15. Уваров — Бенкендорфу:

«Вследствие отношения Вашего Сиятельства от 13 прошлого сентября № 4620, по просьбе литератора Николая Полевого, о дозволении ему читать публичные лекции о российской словесности, я считаю долгом предварительно уведомить вас, милостивый государь, что г. Полевой известен по изданию в прошедшем десятилетии журнала Телеграф, на неблагонамеренное направление коего обращено было особое внимание и дальнейшее издание которого, вследствие Высочайшего соизволения, было прекращено.

вернуться

49

Была, была у Белинского слабость и кроме устриц: не любил признаваться, что не владеет иностранными языками. Поэтому поневоле иногда блефовал. О первой публикации «Скупого рыцаря» отозвался так: «“Скупой рыцарь”, отрывок из Ченстоновой трагикомедии, переведён хорошо, хотя как отрывок и ничего не представляет для суждения о себе». Это, значит, 36 год.

Но в 38-м, обвиняя «близорукое прекраснодушие» (знаем, знаем) в недооценке пушкинского таланта, оспорил свою оценку как будто она совсем и не его. С укором и свысока.

«Так, например, сцены из комедии “Скупой рыцарь” едва были замечены, а между тем, если правда, что, как говорят, это оригинальное произведение Пушкина, они принадлежат к лучшим его созданиям…»

вернуться

50

Должно быть, с этого дня — с 4 октября 1840 года — Белинскому и начисляется революционный стаж. С полным основанием: в письмах к Боткину великий критик выступает бескопромиссным борцом за счастье человечества («…чтобы сделать счастливою малейшую часть его, я, кажется, огнём и мечом истребил бы остальную…»); в открытом (попавшем в самиздат) письме к Гоголю доходит прямо до исступления. Иное дело — в «Отечественных записках», журнале, конечно, передовом, но подцензурном. См., например, в Пятой статье о Пушкине (1844 год):

«Кто из образованных русских (если он только действительно — русский) не знает превосходной пьесы, носящей скромное и, повидимому, незначительное название “Стансов”? Эта пьеса драгоценна русскому сердцу в двух отношениях: в ней, словно изваянный, является колоссальный образ Петра; в связи с ним находим в ней поэтическое пророчество, так чудно и вполне сбывшееся, о блаженстве наших дней:

В надежде славы и добра…

Какое величие и какая простота выражения! Как глубоко знаменательны, как возвышенно благородны эти простые житейские слова — плотник и работник!.. Кому неизвестна также превосходная пьеса Пушкина — “Пир Петра Великого”? Это — высокое художественное произведение и в то же время — народная песня. Вот перед такою народностию в поэзии мы готовы преклоняться; вот это — патриотизм, перед которым мы благоговеем… А уж воля ваша, ни народности, ни патриотизма не видим мы ни искорки в новейших “драматических представлениях” и романах с хвастливыми фразами, с квашеною капустою, кулаками и подбитыми лицами…»