И т. д. «Лошади без сена — в доме ни копейки». «Я делаю только глупости». Записи эти — самый настоящий вой.
Как если бы он был собака — какая-нибудь хромая дворняга, — и ему смеха ради обвязали бока кусками сырой волчьей шкуры и пустили по его следу безмозглых борзых и беспощадных гончих.
Но весной 45 года Полевому вдруг выдали эту, памяти Голицына, пенсию, — и авторша истории литературы испугалась: как бы он опять не успокоился; не возымел необоснованных надежд. И решила усилить вариант Зощенко — вариантом Ахматовой.
22 июня Никтополеон, второй сын, двадцатилетний, не вернулся домой из университета. На следующий день нашлась записка: не могу больше жить в этой стране. Не заявить о его исчезновении было нельзя.
Император повелел принять меры к отысканию и вообще страшно оживился. В детстве так часто и больно секли (за тупость и трусость), что теперь, стоило только представить, как розга (или — лучше — шпицрутен) рассекает кожу на чужой обнажённой (лучше не загорелой) спине, — пробирал лёгкий, сладкий озноб. Даже пробуждалось чувство юмора. Как в 27 году, когда какие-то два еврея — наверное, турецкоподданные (в этом анекдоте так много советского, что его можно петь: в эту ночь решили два еврея…) переплыли Прут, и от графа Палена поступил запрос: не расстрелять ли их, чтобы другим неповадно было; Николай начертал на его рапорте: «Виновных прогнать сквозь тысячу человек 12 раз. Слава Богу, смертной казни у нас не бывало, и не мне её вводить». Так уютно, когда граница на замке.
Осенью Никтополеон был схвачен в одной из западных губерний, доставлен в Петербург, водворён в каземат Петропавловской крепости.
Когда больше нет силы дыхания, чтобы выть, и если нет силы мышц, чтобы сжать челюсти, собаки и люди скулят; не дай, конечно, Бог; очень унизительный глагол. За пять недель до смерти Полевой отправил письмо генерал-лейтенанту Дубельту. В собственные руки.
«Ваше Превосходительство, Милостивый Государь!
Позвольте мне поздравить ваше Превосходительство с новым годом и пожелать Вам всех благ и счастия, коего Вы достойны за всё доброе, чем знаменуется Ваша жизнь, которую да продлит Бог ещё многие годы!
Печально встретил я новый год, растерзанный душевно, больной телесно. Прошедший год был мне страшно тяжёлым годом. Кроме тяжкой скорби, нанесённой мне моим несчастным сыном, на меня, как град, сыпались горести и скорби. Расстройство дел моего брата, где и я сделался снова жертвой, и бесчестный обман человека, за которого я поручился и должен платить, окончательно усилили недостатки мои, и ещё надобно прибавить к тому, что меня обокрали; едва только получил я в прошлом году Высочайшее пособие и думал сберечь его, как из него похищено было у меня до тысячи рублей ассигнациями, и никаких следов похищения не отыскано. Я старался вознаградить всё трудом. Мой обыкновенный урок работы был ежедневно с 4-х часов утра до 3-х пополудни и опять вечером с 8 часов до 11. И хотя, по стеснению моему, должен был я всё отдавать за бесценок, и всё, что выручалось, поглощали мои неумолимые кредиторы, не однажды угрожавшие мне в прошедшем году тюрьмою, но всё ещё мог бы я биться, если бы, наконец, безмерный труд не подавил совершенно расстроенного моего здоровья. От утомления я почти лишился употребления правой руки. Врач мой помог мне; я усилил труд, и теперь припадок возобновился сильнее, так что я едва с трудом двигаю рукою и едва могу, при беспрерывном отдыхе, написать сии строки. Все мои занятия тем разрушаются, хотя и мог бы я ещё собрать сил души на труд честный и полезный. В прошедшем году, кроме книги: “Русские полководцы”, за которую издатель ея удостоился щедрой награды Государя Императора, деятельно участвовал я в труде Ал. Ив. Данилевского. Составленная мною, кроме многих других, биография незабвенного героя, генерала Дохтурова, имела счастие заслужить внимание Ваше. Чувства души моей изложил я в трагедии “Ермак Тимофеевич” и на днях буду иметь честь доставить Вам моё сочинение: “Столетие России, с 1745 до 1845 года”, которое, смею надеяться, заслужит одобрение Ваше. Но все благие начинания мои гибнут теперь среди тяжкой болезни и угнетающей скорби…
Только чувство христианина может еще поддерживать меня. “Молись и трудись!” таков девиз, выбранный мною, но крайность, в какой нахожусь я, заставляет меня беспокоить Ваше Превосходительство. Вручая мне в прошедшем году, марта 7-го, Высочайше пожалованное денежное пособие, состоявшее из тысячи рублей серебром, Вы позволили мне надеяться, что в уважение памяти благодетеля моего, князя Александра Николаевича, при безграничном великодушии Монаршем, я могу удостоиться его и в нынешнем году. И хотя до годового срока остаётся ещё несколько недель, я осмеливаюсь покорнейше просить Ваше Превосходительство удостоить меня Вашим ходатайством у Его Сиятельства, графа Алексея Григорьевича <исправлено карандашом: Фёдоровича> о возобновлении мне ныне Высочайшего пособия на сей год. Если есть на то воля милосердного Монарха, Ему ли считать время срока милостям! Щедроте Царской нет пределов, а я лишён теперь всякой возможности работать, страдая жестокою болью правой руки моей, и тем более, что, по словам почтенного врача моего, если я не дам ей некоторого отдыха, то могу вовсе лишиться употребления ея…