Париж, 24 января 1942
В Фонтенбло у Рёрихта, начальника главного штаба 1-й армии. Он живет в доме Долли Систерс; я ночевал у него. Воспоминание о прошлых временах, о ганноверской школе верховой езды, о Фриче, Зеекте, старом Гинденбурге,{43} — мы жили тогда в чреве Левиафана. Каменный пол столовой из зеленого в разводах мрамора, без ковра, по старому обычаю, чтобы можно было кидать собакам кости и куски жаркого. Разговор у камина, сперва о Моммзене{44} и Шпенглере,{45} затем о ходе военной кампании. Снова отчетливо вспомнилось опустошение, какое произвел Буркхардт{46} своим «Ренессансом», — прежде всего импульсами, с помощью Ницше распространившимися на весь образованный слой. Они подкреплялись естественнонаучными теориями. Удивительно здесь превращение чистого созерцания в волю, страстное действие.
Усложнению соответствует упрощение, весу — противовес на маятнике часов судьбы. Бывает, словно некая религиозность, еще и исповедуемая брутальность, еще более бесцветная и нервозная, чем исконная.
В подобных разговорах всегда стараюсь видеть перед собой не индивидуум, а стоящее за ним множество людей.
Еще лейтенант Рамелов показывал мне утром замок.
Шармиль. О полетах во сне. Она рассказала, что часто видит себя во сне летающей, и грациозным движением обеих рук показала, как она это делает. Однако при этом у нее ощущение, что вес тела мешает ей. Жажда полета преследует и одновременно страшит ее. Это верно и для многих других ситуаций, также и для теперешней.
Полет, который она изобразила руками, был не полетом птицы, а скорее какого-то нежного ящера, или в нем было что-то от того и другого. Такими я представлял себе взмахи крыл археоптерикса.
Париж, 25 января 1942
Днем в театре «Мадлен», где давали пьесу Саша Гитри. Бурные аплодисменты: «C’est tout à fait Sacha».[35] Вкус столицы мира легкомыслен, он наслаждается превращениями, путаницей, неожиданными совпадениями, точно в зеркальной комнате. Перипетии столь запутаны, что их забываешь уже на лестнице. Кто кого — уже все равно. Огранка зашла так далеко, что ничего уже вообще не осталось.
В фойе портрет Дузе;{47} мне кажется, только в последние годы этот род красоты обрел для меня смысл. Духовность, точно еще одна добродетель, окружает ее ореолом, через который трудно перешагнуть. Дело в том, что в подобных натурах мы ощущаем нечто родное, сестринское, так что здесь еще играет роль инцест. Нам легче приблизиться к Афродите, чем к Афине. В Парисе, протягивающем яблоко, говорили естественные желания пастуха-завоевателя, что приносило великую страсть и великое страдание. Будь он более зрелым, то узнал бы, что объятие дает также силу и знание.
Перед тем как выключить свет, как всегда — чтение Библии, в которой я дошел до конца Книги Моисея. Там я нашел ужасное проклятье, заставившее меня вспомнить Россию: «Небо твое над головою твоей будет железом, и земля под тобою железная».
Шурин Курт жалуется в письме, что у него отморожены нос и уши. Они везут с собой молодых ребят, отморозивших ноги. При этом они выехали с большой колонной машин. В своей последней сводке русские сообщают, что бои на этой неделе обошлись нам в семнадцать тысяч убитых и несколько сотен пленных. Лучше быть среди мертвых.
Париж, 27 января 1942
Письмо от Огненного цветка, в котором она пишет о своем чтении «Садов и улиц» и о местах, на которые она обратила внимание, вроде: «Читать прозу — как продираться сквозь решетку». На это ее подруга заметила: «На львов надо глядеть, когда они в клетке».
Удивительно, что этот образ создает совсем иное представление, чем предполагалось. Я имел в виду, что слова — это решетка, сквозь которую мы вглядываемся в невыразимое. Они чеканят оправу, камень же остается невидимым. Но образ льва я тоже принимаю. В искажении видения — одна из ошибок, но и достоинство style imagé.
Париж, 28 января 1942
При чтении человека ведут сквозь текст, но здесь действуют и собственные ощущения и мысли, а также некая аура, сообщающая блеск чужому свету.
При чтении каких-то предложений и картин в сознании зримо возникают мысли. Я выхватываю первую, заставляя прочие подождать в прихожей, но время от времени приоткрываю дверь, чтобы взглянуть, там ли они еще. При этом я одновременно продолжаю чтение.
Но при чтении я все время ощущаю, что мое собственное — да, по преимуществу собственное — живет и действует, и автор должен этому способствовать. Он пишет как человек, взявший перо в руки для людей. Насколько он жертвует самим собой, настолько же — и для других.