Тем временем Леночка нарезала жесткое мясо и стала разбивать его бутылкой. Потом она достала сковородку, скляночку с сурепным маслом, и я уже по собственной инициативе вызвался помогать ей развести огонь в маленькой печурке. Подоконник горел отлично; в комнате становилось тепло.
— Разденься, сними пальто.
Я разделся. Шинель некуда было повесить. Где-то в углу я нашел гвоздь и рукояткой штыка стал забивать его в стенку. Это была приятная работа: в комнате у Леночки — мой гвоздь, специально для моей шинели. Ржавый гвоздь, погнутый, но для начала и это совсем неплохо.
Леночка держала двумя пальцами ножик и, когда нужно было, переворачивала зарумянившиеся ломтики.
— Вот и хорошо! Теперь пододвинь сюда ящик и мы будем ужинать.
У Леночки даже вилка нашлась. Она отдала ее мне, а сама ела с кончика ножа. Леночка умела есть. Кусочки мяса вспархивали со сковородки, навстречу им сверкали зубы, а маленький рот жевал сдержанно и не претенциозно.
За этим ужином я впервые обратил внимание на то, как едят люди. Прежде речь могла идти только о двух категориях: одни едят много, другие — мало. Все остальные тонкости, оттенки в поведении человека за едой я не умел замечать. А вот сейчас это умение пришло. Я, оказывается, хранил в памяти целые галлереи жующих и теперь классифицировал их с робостью новичка. Леночка помогла завершиться сложному процессу расслоения чувств. В несколько минут я осложнился, вырос, обременил себя новым аппаратом восприятий.
— Почему тебя не любят наши девчонки?
— Я их первый не люблю.
— За что это?
— Так.
— За так?! — Леночка-смеялась почти снисходительно. — Сколько же тебе лет, парень?
К чести моей скажу: я понимал, что нахожусь в глупом положении.
— С восемнадцатого года.
— Что с восемнадцатого года?
— В комсомоле...
Сознание собственной неловкости запутывало меня все больше и больше. Я как-то ушел в это сознание и что говорил, какую нес чепуху — не помню. Леночка пожалела меня.
— Не сердись, не надо, — я больше не буду.
Мне стало легче, потому что это уже не были изолированные, непонятые чувства. Она дала им выход, приняла их на себя ... Вероятно, даже краска уравновесилась на наших лицах: я был гораздо спокойнее, а Леночка покраснела ... Когда через несколько дней физик об'яснял нам закон о сообщающихся сосудах, я вспомнил этот эпизод. Мне почудилось здесь что-то общее...
Остаток вечера мы провели без скуки, в разговоре об ячейке, о рабфаке, о профессорах. На прощание Леночка спросила:
— Завтра придешь?
— Конечно, — ответил я и тотчас же смутился от этой определенности. — Наверно, приду, не знаю, как время будет.
Я поспешил поднять воротник и нахлобучил шапку. Это было кстати: в коридоре трещал мороз.
Все следующие вечера мы коротали вместе. В положенный час я входил и спрашивал без промедлений:
— Что сегодня будем рубить?
Леночка показала на комод.
— Только, пожалуйста, заднюю стенку, а то будет некрасиво...
Поужинав, мы садились заниматься. Ей с трудом давалась геометрия, особенно, когда речь шла об об'емных фигурах. Я помогал как умел, старался быть терпеливым, но иногда, когда Леночка, казалось, нарочно заставляла меня повторять об'яснения, чтобы только позлить, я вскакивал и топал ногами: .
— Ты же поняла, чорт возьми, ты же поняла!
— Ей-богу, нет.
— Не может быть, что ты такая дура!..
— Дура, честное слово, дура...
— Ах, — сдавался я и шел клеить для вящшей наглядности модель из старых газет.
К нам в комнату заходили редко. По вечерам студенты, свободные от лекций, бегали в порт разбирать эстокаду. Там во всякое время были рады паре здоровых рук и за восемь часов работы платили натурой: полфунта хлеба. Другие искали пропитания на волнорезе. Они охотились на черных моллюсков, на мидий, как их называют местные жители. Если наловить целое ведро мидий, то этого, пожалуй, хватит поужинать одному человеку. Все же сытые отправлялись в клуб почитать, побалагурить, сыграть на трубе. Так приходится говорить, потому что особого оркестра не существовало, а духовые инструменты лежали на столе общего пользования, как журналы в читальне. Кто хотел, тот в них и дул. Через тонкую перегородку к нам доносился ужасный рев, но это не коробило. Наоборот, мы прислушивались и старались угадать: на флейте это играют или на корнете.
Иногда Леночка пела. Не помню что, какие-то украинские мотивы. Голосок у ней был приятный, и я слушал с удовольствием. Но с еще большим удовольствием я смотрел на Леночку. Она неизменно принимала одну и ту же позу: голову склоняла набок, а руками обхватывала колено. Правое или левое? Кажется, правое колено. Стриженые волосы касались почти плеча, рот шевелился как-то несообразно звукам и нельзя было сказать заранее — низкую или высокую ноту возьмет сейчас Леночка. Замечала ли певунья, как я любуюсь ею? Думаю, что замечала. Показная индиферентность, гримасы скуки, которые я кустарным способом старался вызвать на своем лице, неестественно-быстрые зевки, — все это выдавало меня с головой. И мне кажется, Леночке нравилось, что я именно так, в таких формах выражаю свою приязнь к ней. Семнадцать лет — в этом возрасте мужчина имеет право об’ясняться в любви, нахмурив брови, и это ему даже к лицу...