При последних страшных словах Пролежнева в кухне невыносимо запахло паленой кашей.
– Мам, мы что, горим? – пискнула растрепанная Анютка. Она появилась в дверях кухни, жмурилась от яркого света, терла глаза и хныкала:
– Мамочка, подожди, не туши! Я сначала погляжу на пожар!
– Нет никакого пожара, – оборвала ее Вика. – Иди умывайся! Это каша подгорела.
– Ура! Выброси ее в ведро. Давай неполезную яичницу изжарим!
В “Грунде” Вика демонстративно обложилась бумагами, которые стали теперь для нее спасительной ширмой, и ушла в себя. В голове у нее царил полный сумбур. Хотелось сосредоточиться. Вечернее убийство Малиновского наделало шуму и в “Грунде”, хотя покойный не значился клиентом фирмы и даже в каком-то интервью назвал почему-то ее главу нечистым на руку конским барышником (Валентин Окаевич Малиновский, как писали газеты, был неординарной, яркой, самобытной личностью, настоящим самородком прогресса; он много делал людям добра). Конский барышник однако, успел уже пригнать в Нетск из Люксембурга телеграмму соболезнования. Клавдия Сидорова с утра выехала в цветочный салон, чтобы со свойственным ей вкусом назаказывать тропических букетов, корзин и венков на послезавтрашние похороны. Лишь Елена Ивановна подпортила приличную картину скорби сообщением, что покойный Малиновский в Сумасшедший дом ездил к любовнице, вице-мисс конкурса “Нетская лебедушка”. Эта лебедушка была четырнадцати лет от роду. Возраст Джульетты! Однако родители достались более продвинутые, чем сумасбродке из Вероны. С благословения семьи она оставила родную парту, потому как полюбила Валентина Окаевича. Вика не поленилась заглянуть в газету, где напечатали портрет покойного – упитанного, несимпатичного дяденьки с двумя подбородками, причем второй подбородок был много толще первого. Вика поразилась: совсем другие грезы были у нее в четырнадцать лет!
Сейчас же совсем стало не до грез: ее собственное изображение в шляпе располагалось рядом с фото Малиновского и было почти таким же крупным. Она не считала, что похожа на Чарли Чаплина, но со стороны виднее. А вдруг этот бездарный профессиональный художник и другие свидетели (интересно, кто такие?) смогут узнать ее просто на улице? Оставался еще и Гузынин, который Бог знает что может наплести, спасая честь своей беспутной жены. Конечно, можно пойти в милицию и рассказать, как было дело, но кто ей поверит? Ее же видели с автоматом! Это пакостный Гузынин откопал для нее такую клюку, которую в потемках приняли за автомат. Из-за Гузынина она торчала у глазной поликлиники. Убить его мало!.. Нет, надо успокоиться. Никто ее не узнает, не найдет, дело Малиновского скоро заглохнет (мало ли было заказных убийств?), а она, Вика, снова будет жить спокойно. Хотя спокойно она давно не живет и вчерашний вечер – только звено в цепи ее несчастий. Беды поодиночке не ходят. Уж эта-то примета всегда сбывается. Сбылась и на этот раз.
Пашка засветло оказался дома. Он был бледнее и измятее обычного. Вике он рассказал про срочный учет товаров в филиале, на Ордкипанидзе.
– А где это? – равнодушно спросила Вика и признала: Гузынин угадал, что именно будут врать влюбленные насчет прошедшей ночи.
Пашка добавил, что недалеко от склада убили бизнесмена, очень известного мясного и колбасного магната, некоего Малиновского.
– Да-да, я что-то сегодня такое слышала, – встала Вика.
Оказалось, что после убийства Пашку, как и всех, кто случился поблизости, замели в милицию. Сам Пашка ничего не видел и не слышал – у склада стены толстые, а он еще и радио включил, чтоб не так скучно было учет делать. В милиции к нему вдруг подскочил другой свидетель, какой-то тронутый шибздик в очках, и неожиданно ударил его по носу. И ведь ударил по тому самому месту, по какому долбанул веслом Бедржих Недозвал, когда проиграл Кубок доверия в девяностом году в Гере! Сосуд в носу тогда оперировали, а теперь этот шибздик его снова повредил. Пашка залил всю милицию кровью. Кровь еле уняли, а то отправился бы он к праотцам вслед за Валентином Окаевичем. “Неужели это Гузынин так разбушевался?” – удивилась Вика, а вслух вяло спросила:
– Ты вчера на складе учет с Лариской делал? Как и каждую ночь?
Пашкино бескровное лицо пошло багровыми полосами, а подбитый нос посинел. Изумление остекленило глаза. Из его широкой, мощной груди гребца вырвался тоненький не вздох, а свист.
– Ты… знаешь? как?.. ну что ж! пусть… – проговорил он и вдруг осел, обхватив голову огромными руками. Влага засочилась из его зажмуренных глаз, а что он при этом бормотал, не могла разобрать даже Вика, привыкшая к его лапидарной речи. Внятно слышалось только слово “Анютка”. Наконец он стал сморкаться кровью из больного носа и выбежал в ванную. Появился он оттуда только минут через двадцать. Его нос был еще мягок, лилов и не похож на привычный, но он твердым голосом объявил Вике, что полюбил другую. Полюбил, как не любил никогда в жизни; ни дня без этой любви он прожить не в состоянии. Он ответно любим. Ни на какие склады и объекты последние полгода он не ездил, а все это время любил и был любим. И вчера на Лордкипанидзе он любил и был любим – скрывать это бессмысленно. Он уходит к той, которую любит. Навсегда уходит. Вика должна понять его и простить: он все делал, чтобы его не полюбили. Не полюбить сам он не мог – она такая… В общем, весь “Спортсервис” хотел бы с ней сойтись. А сошлась она с ним, Пашкой, и вот теперь…
Он еще долго говорил. Вика раньше и вообразить не могла, что в русском языке столько односложных слов. В английском их сколько угодно – но в русском!.. Анютку Пашка бросать не собирался, но Вику бросал, и насовсем. Пусть она не обижается: это любовь! После всех этих слов Пашка долго рылся в шкафу и неловко, чертыхаясь, собирал вещи. Чемоданы ему прежде всегда укладывала Вика – сам он, как правило, хватал и метал комками все, что под руку попадало. Однажды в Липецк, на семинар по гидротренажерам он почему-то сам собирался. Он тогда умудрился забыть бритву и необходимую для официальных случаев белую рубашку, зато уволок Анюткины джинсы и Викин раздельный купальник.
При любых сборах Вика тут же подскакивала к Пашке, отнимала чемодан и брала инициативу в свои руки. Теперь же она осталась неподвижно сидеть на диване. Она тупо глядела в одну точку и не могла ни шевельнуться, ни слова сказать. Слов не находилось. Ни одного! Все слова, придуманные ночами в спальне, пустой без Пашки, – или за грундовским бесчувственным компьютером, умерли. Их будто и не было никогда. Ведь они рождались, чтоб отвергать его раскаяние, чтоб утяжелить его вину, чтоб язвить, чтоб убивать его надежду на примирение – они должны были мучить его, отравлять его и не прощать. Но Пашка не винился и прощения не просил. Он ее просто бросил, потому что любил другую и был любим. До Вики ему теперь не было никакого дела.