– Выпрут теперь Наташку, – повторила уверенно Елена Ивановна. – Ну, не дура ли?
– Дура, – согласилась Вика. – У нее остался последний шанс.
– Нулевой! Зомби все решил. Ей с Зомби не справиться.
Зомби Елена Ивановна звала за глаза серолицего Сергея Гусарова. У нее была школьная привычка давать клички.
– Почему нулевой, – не согласилась Вика, – если Наталья начнет соблюдать правила?
– Такая растрепа? Не сможет. К тому же у нее самомнения море, как у всякой дуры, а Зомби технически вооружен. Думаешь, Викуля, почему я всегда это свое кресло сюда тащу, под трубу? Да просто здесь телекамере меня не засечь. А по центру – как на ладони. И жучок вон в тот столик вделан, я проверяла. Здесь же, за трубой, фонит – и не слышно никому и ни черта.
Вика передернулась:
– А у нас в отделе… тоже?
– Жучки? А как же! Полно в каждой щели. Фиксируют, как Натаха печеньем хрупает, как у Савостикова в брюхе бурчит. А телекамера наша за пилоном. На третьем этаже тоже есть, напротив большого лифта – это я точно знаю. Главное, все записывается и хранится потом неизвестно сколько в службе безопасности. Зомби пленочки берет и персонал фильтрует. Видит, остановились в коридоре две ротозейки посплетничать – ап! и сожрал с кишками. Кадры подбирает один к одному, идиот к идиоту. Сам-то он, кажется, тоже со справкой. Во всяком случае, психоаналитика посещает – это я точно знаю тоже. Ляжет там, наверное, на кушетку и начинает скрипеть, душу открывать – мол, по пятницам у меня запоры, а в школьные годы я вожделел гардеробщицу. Психоаналитики всегда про разную гадость опрашивают.
– Но ведь невозможно так жить! – в смятении воскликнула Вика.
– Так не ложись на кушетку! Психоаналитики шарлатаны и лжеученые.
– Я не про них, а про то, что кто-то, оказывается, все время нас подслушивает, за нами подглядывает, нас оценивает… Да не кто-то, а этот ужасный Гусаров!
– Плюнь. Я же плюю! Да пусть Зомби на меня хоть из унитаза глядит – я и туда плюну.
– Вам легко. Вы сильная.
– Не сильная, а битая жизнью, – назидательно возразила Елена Ивановна, хлебнув кофе и одновременно пустив дым носом, как дракон. – Поживи с мое – и перестанешь о смысле жизни думать. Невозможно штаны через голову надеть, прочее легко осилить. Вот смотри: “дыша духами и туманами”…
Вика проследила направление взгляда Елены Ивановны (а глаза у той были небольшие, круглые, зоркие – орлиные!) и заметила в коридоре невесомую фигурку Клавдии Сидоровой. Елена Ивановна сипло и немузыкально запела:
И даже пень
В апрельский день…
И спросила:
– Сколько ей лет. Викуля как думаешь?
– Пятьдесят… пять? – Неуверенно попробовала Вика угадать.
– Семьдесят восемь.
– Не может быть!
Точно. По паспорту. А на самом деле и того больше. Трудится, конечно, старушка много – гимнастический зал, косметичка. Шесть подтяжек, и таких тугих, что вон и рот не закрывается. Сделано в Швейцарии! Плюс платьице от Лагерфельда. Результат: пугало пугалом. На вид, конечно, подросточек, но ста четырнадцати лет. С рахитом и склерозом.
– Издали она смотрится неплохо, – не согласилась Вика.
– Смотрится, если у тебя минус восемь на каждом глазу. И ведь бедняга глупа, как полено, почему и консультирует по деловой этике. Еще бы! Иванов-Люксембургский ни в чем не может отказать тете.
– Она ведь, говорят, его воспитала?
– Ага. Пока мамочка в тюрьме сидела за растрату, за крошкой тетя присматривала, потому как сама к тому времени освободилась.
– Как? Клавдия Львовна тоже сидела?
– Разумеется.
– Но за что?
– Какие-то махинации с тухлой рыбой пряного посла. Я тогда маленькая была, подробностей не помню, однако дело историческое, громкое. Да и кто не знал тогда тетю Клавку из углового гастронома!
– Вот поразительная судьба! – ахнула Вика.
– И я о том же, – согласилась Елена Ивановна. – А ты говоришь, жить невозможно. Все способен человек снести и вывернуть из самого дерьма в платьице от Лагерфельда. Веселей гляди! Ты что-то у нас такая бледненькая последнее время. Дома что?
Вика пожала плечами. Она сама понять не могла, что же это у нее не так, но что-то чужое и нехорошее тенью встало за спиной. Сгинь, сгинь, рассыпься.
– А не болеешь? – не унималась Елена Ивановна. – Нет? Тогда не дури и не раскисай. Если уж со стороны хандра твоя заметна, то дело дрянь. Я ведь у Зомби заметочку в блокноте углядела – ты же знаешь, у меня дальнозоркость. Заметочка пакостная: “Царева. Апатична, малоинициативна, в последнее время явно снизила активность. Может быть, критические дни?!?” И все-то у этих кобелей ниже пояса! Разве могут они понять тонкую бабскую душу?
Елена Ивановна с чувством расплющила окурок в пепельнице и протянула ногу туда, где валялись ее знаменитые туфли без задников. Кончиком натруженной ступни она подбросила туфлю, ловко надела ее на лету и проделала тот же фокус с другой туфлей.
– Перерыв окончился, пора пахать на герцогство Люксембург, – объявила она. – Да воспрянь ты духом! Держись в струне!
Вика воспрять постаралась. Особенно отчетливо и бойко протопала она мимо того пилона, в который, по словам Елены Ивановны, была вделана телекамера. Если вздумает вдруг Гусаров просмотреть записи, чеканный шок Вики Царевой должен рассеять все его подозрения насчет критических дней.
Зато вечером, когда зеркальные двери “Грунда” выпустили Вику на грундовский же участок тротуара, не посконно-асфальтовый, а выложенный розовыми плитками, похожими на печенье, она смогла наконец последовать рекомендациям консультанта по внутренней этике и погрузилась в личное. Это был такой омут, откуда выплыть трудно. Бежать бы Вике домой – там сидела бедная Анюшка, наверняка голодная и русский язык не сделавшая. Но не шли ноги домой, а сердце противно таяло. К тому же с козырька универсама Вике прямо за шиворот упала капля. Всего одна капля, но большая и холодная, и так ловко скользнула она вниз, в тепло, к самым лопаткам, будто мерзкая, вполне одушевленная земноводная тварь. Вика вся задрожала от озноба и обиды, а ее глаза мигом налились слезами. Эти слезы последнее время всегда стояли у нее наготове и непрошено, в долю секунды, вдруг брызгали, причем от всякой ерунды – от грубых слов, от дочкиных капризов, от трудностей английской орфографии и даже от грустной музыки. Слезы портили тонкую подрисовку глаз, горячим нос и самой Вике были отвратительны, но ничего поделать с собой она не могла.
– Мам, я кушала, – торопливо, не дожидаясь расспросов, отрапортовала Анютка. Эта торопливость внушала подозрение, что гороховый суп она вылила в унитаз, зато уничтожила коробку конфет “Южная ночь”, купленную к воскресному чаю.
– Много шоколада есть нельзя. Мне не жалко, но тебя обкидает прыщами, – вяло пугнула дочку Вика (коробка с “Ночью” в самом деле опустела). Анютка вздохнула. Каждый день она слушала эти страшилки про прыщи, но ничего ужасного с нею от шоколада не делалось.
– Уроки? – продолжала допытываться Вика.
– Сделала. По математике четыре.
– А почему не пять?
– У Кати вообще тройка. Это у отличницы-то!
– Опять весь день у Шемшуриных просидела?
– Мы с Кристиной уроки делали.
– Представляю, чего наделали!
Анютка свои ответы выкрикивала, сидя перед телевизором и вытянув вперед длинные тонкие ножки. На экране с громом ядовито-розовое сменялось адски-лиловым и ослепительно-зеленым. Вечные мультики! Анюткины немигающие глаза под густой челкой ничего не отражали, кроме этих мелькающих пятен. Разговаривать она не хотела, потому что считала: просмотр мультики – священное право ребенка. Часто даже обязанность. Кое-какие мультики она потом могла поругать глупыми или скучными, но смотрела их с тем несгибаемым усердием, с каким активные пенсионеры ходят на выборы.