Выбрать главу

Стремительно проносясь черными полосками через весь окопный проем, мелькают один за другим металлические или бетонные столбы, взмывают вверх, расходятся, снова скользят вниз, сходятся, скрещиваются, множатся и вновь сливаются воедино, повинуясь ритмичной команде изоляторов, телефонные провода — они тянутся гигантским нотным станом, только без нотных знаков, обозначая звуки и созвучия одной лишь игрой своих линий.

Чуть дальше, чуть медленней, все реже перемежаясь пятнами поселков или домов, разворачивает свой фронт лесная гуща, то разрываясь просекой, то снова смыкая строй, словно желая укрыться за каким-нибудь одним рядом деревьев.

Поезд минует, нет, пересекает настоящую лесную чащу, потому что сквозь стекло, к которому ты по-прежнему прижимаешься виском, за окном прохода, теперь уже опустевшего, за окнами, длинной вереницей тянущимися до самого конца вагона, тебе открывается все та же картина нескончаемых блеклых лесных зарослей, с каждым метром становящихся все гуще и гуще.

Железнодорожная колея, прорезая чащу деревьев, идет по дну рва, который сужается кверху, так что тебе совсем не видно неба, а почва вокруг вздымается крутыми земляными и кирпичными откосами, и на одном из них — ты едва успел их заметить — мелькнули огромные буквы, прочерченные красным по белому квадрату каменных плит; ты, разумеется, ждал их, только, может быть, не так скоро, ведь ты уже видел их столько раз, ты высматриваешь их во время каждой поездки, если только за окном еще не стемнело, потому что они либо предвещают тебе скорое возвращение, либо подтверждают, что твое путешествие действительно началось.

Поезд минует станцию Фонтенбло-Авон. За окном прохода видно, как большой черный автомобиль останавливается у здания мэрии.

Если ты боялся опоздать на поезд, к тряске и шуму которого уже успел привыкнуть, то вовсе не потому, что проснулся в это утро поздней, чем хотел, — наоборот, едва открыв глаза, ты первым делом протянул руку к будильнику, чтобы не дать ему зазвонить, в то время как рассвет уже вылепливал на твоей постели складки смятых простынь, выступавших из мрака, подобно привидениям, укрощенным и втоптанным в эту мягкую, теплую почву, из которой ты сам с трудом высвободил свое тело.

Обернувшись к окну, ты увидел волосы Анриетты, когда-то иссиня-черпые, и ее спину, в первых блеклых, унылых лучах зари неожиданно и робко проступившую сквозь белую, полупрозрачную ночную рубашку и затем обрисовывавшуюся все более отчетливо по мере того, как Анриетта отодвигала и складывала железные ставни, покрытые липкой черной городской пылью и кое-где — язвами ржавчины, похожими на пятна запекшейся крови.

Сырой прохладный воздух ворвался в комнату, защекотал ноздри, и когда стал отчетливо виден весь проем окна, Анриетта, зябко стянув правой рукой вырез на увядшей груди, украшенный жалкими, бесполезными кружевами, подошла к зеркальному шкафу в стиле Луи-Филиппа и одним движением руки переместила отражение потолка и его леппого рисунка вместе с трещиной, которая с каждым месяцем становится все шире и которую тебе давно уже следовало бы замазать (в скупом свете, словно просеянном сквозь несчетные щели в слоистых серых облаках, даже красное дерево казалось бесцветным, и только в самом углу на лепнине дрожал медный отблеск, скорее рыжий, чем красный), — подошла и, приподняв голую руку и обнажив подмышечную впадину, среди всех этих висящих на плечиках платьев с вытянутыми прямыми рукавами, словно облегающими бесплотные руки прежних жен Синей Бороды, чьи призраки с беспощадной немой насмешкой покачивались в шкафу, среди всех этих платьев отыскала халат в крупную серую с желтым клетку, надела его, нерв но затянув шелковый пояс, и в этом халате, усталая, озабоченная, настороженная, сразу стала похожа на больную.

Да, в ту минуту в ее глазах не было ласки, но зачем ей понадобилось вставать с постели, когда ты отлично справился бы без нее, как было условлено, как ты уже справлялся много раз, когда она уезжала на лето с детьми, — впрочем, дома Анриетта никогда не передоверяла тебе все эти мелкие хлопоты, так как была убеждена, что тебе без нее не обойтись, и стремилась убедить тебя в этом…

Ты подождал, пока она выйдет из спальни, тихо притворив дверь, чтобы не разбудить спящих в соседней комнате сыновей, и тогда, надев на руку часы (было чуть больше половины седьмого), ты сел па кровати, сунул ноги в домашние туфли и, почесав голову, рассеянно взглянул в окно на купол Пантеона, смутно вырисовывавшийся на сером небе, неотступно размышляя о выражении лица твоей жены и спрашивая себя, разумеется, не о том, догадывается ли она вообще — в этом не могло быть ни малейших сомнений, — а только о том, как далеко она зашла в своих догадках, в частности, насчет этой поездки, и насколько она тебя раскусила.