Раз на него повеяло дымом, значит, в пещере кто-то есть; он поднимается на ноги и осторожно, чтобы пе удариться о свод, начинает продвигаться в глубь пещеры, ощупывая стену руками, а запах дыма становится все явственнее.
За выступом скалы он видит огонь, разведенный в обширном гроте, сочащемся влагой и насыщенном испарениями, — огромное орапжевое пламя в клубах пара; он подходит ближе и слышит чье-то тяжелое, хриплое дыхание, — уставившись в громадную книгу, неподвижно сидит старуха; не поднимая головы, она обращает к нему взгляд, в котором притаилась насмешка, и шепчет (но шепот, отраженный эхом, похож на грохот поезда в туннеле, и почти невозможно разобрать, что она говорит):
«Трудеп путь по лесам, через степи и скалы, но теперь заслужил ты короткий отдых, ты имеешь право услышать меня и задать мне вопросы, ты, наверно, давно и старательно их обдумал, ибо никто не отважится на такое опасное странствие, не познав, не поняв, не постигнув, что погнало его в дорогу; вопросы свои записал ты, должно быть, па тех двух клочках бумаги, что белеют сквозь туман и дым моего костра па странном твоем одеянье; я вижу, оно в лохмотьях, оно утратило цвет, и это значит, что пришел ты издалека.
Почему ты молчишь? Или думаешь, я не знаю, что ты тоже пустился на поиски отца своего, чтобы он возвестил тебе будущее твоих потомков?»
И тогда, заикаясь, он пробормотал:
«О, не смейся надо мною, сивилла! Я ничего не хочу, я хочу только выйти отсюда, возвратиться домой, к началу пути, по которому я бреду. И если ты говоришь на моем языке, сжалься надо мной, над моим унижением, над моим бессилием, ибо я не способен воздать тебе почести, обратиться к тебе с подобающими словами, дабы они заставили тебя возвестить мне ответ».
«Разве эти слова не записаны там, на страницах синего путеводителя заблудших?»
«Увы, сивилла, они стерлись, но если даже они и не стерлись, я не могу их прочесть».
«Ступай, я могу дать тебе в дорогу две лепешки, испеченные в моей печи, но чудится мне, что тебе больше не увидеть света».
«А разве у тебя йет золотой ветви, которая указала бы мне путь и отворила передо мною решетки?»
«Не для тебя, не для тех, кто сам не ведает своих желаний. Придется тебе отыскивать путь по неверному мерцанью, оно появится впереди, едва лишь угаснет мой жалкий костер».
И вот уже все вокруг окутано плотпым облаком, оно расплывается вширь, и только вдали сквозь едкую мглу смутно серебрится какой-то свет; странник снова пускается в путь.
Тебе больше невмоготу сидеть, заложив ногу на ногу, ты одну за другой вытягиваешь их, как после долгой ходьбы, и задеваешь ногу старика итальянца, который сидит напротив, застыв словно спящий, хотя глаза его открыты и вот уже несколько минут созерцают тебя, будто старика забавляют движения твоих губ и мысленно он по-своему истолковывает их.
Как тебя начинает тяготить это движение, это покачивание, этот шум, этот свет; скопившаяся за долгие часы и километры усталость, которой до сих пор ты как-то сопротивлялся, теперь наваливается на тебя, точно громадный стог сена, тебя охватывает неодолимое желание вытянуться во весь рост, но это невозможно — нельзя же беспокоить старуху итальянку, да и не хочется показывать, что ты не так вынослив, как Пьер, на плече которого задремала его Аньес, а ведь ему эта дорога наверняка не так привычна, как тебе, скорей всего, он впервые едет маршрутом Париж — Рим, но с лица его не сходит улыбка, и он ласкает жену на глазах у итальянки, а старуха смотрит на них уже менее настороженно, и во взгляде ее брезжит сочувствие, словно оно, наконец, пробилось на поверхность сквозь толщу долгих лет упрямого ожесточения.
Забившись в свой уголок, ты смотришь из-под полуприкрытых век, точно пьяный, который, добравшись до постоялого двора, смотрит в щелку ставен, потому что в кармане у него уже не осталось мелочи, а значит, нет и надежды положить на подушку тяжелую от хмеля голову, и слева от себя видишь в тумане четыре лица, которые колеблются в этом грохоте вместе с прямоугольником ночи, то и дело меняющим глубину, — да, именно слева, внутри отражения, а с другой стороны — коридор, откуда доносится металлическое пощелкиванье, возвещающее о приближении итальянского контролера.
У тебя такое чувство, будто в шею тебе между двумя верхними позвонками, атлантом и аксисом (названия их, подобно привкусу от слишком обильного обеда, восходят к какому-то давнишнему курсу естественной истории), вонзается тонкая ржавая игла, а человек в фуражке тут как тут, он отодвинул скользящую дверь и бормочет себе в усы: «Biglietti per favore»;[11] хотя от боли в онемевшем затылке тебе трудно двигаться, ты обшариваешь карманы пальто и пиджака, но только в брюках оонаруживаешь наконец узкий клочок бумаги и не можешь вспомнить, каким образом он там оказался, потому что обычно ты кладешь билет в бумажник; должно быть, недавно, когда ты был в вагоне-ресторане, контролер, этот же самый контролер, уже проверял билеты, только там он не смотрел на тебя таким взглядом, как сейчас, думал, должно быть, что ты едешь первым классом: может, он привык видеть тебя в первом классе; наверное, оп очень удивлен, что на сей раз встретил тебя здесь; должно быть, думает, что ты разорился; коснувшись щипцами козырька, он с шумом задвигает за собой дверь.