…И дорога-ая не узна-ает
Каков танкиста был конец.
Молчали. Молчали долго. Молчание висело в кабинете, как дым от сгоревшего автомобиля — тяжело, душно… На экране все еще было изображение, но оно не имело практического смысла — камера лежала на траве, иногда в кадр попадали чьи-то ноги да слышались голоса. Безусловно, эксперты внимательно изучат запись от и до, но журналиста Владимира Мукусеева все это уже не интересовало. Он был подавлен. Он был убит. Он сгорел на окраине Костайницы Сербской вместе с синим «опелем»… В кармане его пиджака лежала зажигалка с идиотской гравировкой: «Кто не курит и не пьет, тот здоровеньким помрет».
Прямиков нажал кнопку на пульте, картинка исчезла, экран телевизора стал голубым, матовым. Телевизор как будто спешил отмежеваться от той чудовищной реальности, которую он только что воспроизвел… Я вот какой — невинный, чистенький. Я ни при чем!
А кто при чем? Кто — при чем? Кто ответит за убийство двух ни в чем не повинных русских мужиков? За то, что их, как бешеных собак, закопали в брошенном окопе? Кто ответит за это? Безумный наркоман Бороевич? Псковский снайпер? НАТОвский генерал, поставивший задачу цэрэушникам?
…Беда ходит на цыпочках, тихо. И взмахивает рукой с зажатым в кулаке экскаваторным ковшом. Она сморкается в белый флаг с буквами TV. Она скорбит. Она обнимает за плечи вдов и сирот. Она крепко обнимает. Душит… душит. И навсегда оставляет на асфальте черное пятно от сгоревшего автомобиля. У беды наивный взгляд Антоши Волкоффа, парфюм трупный и адрес: твой дом. У беды календарь: сегодня и ежедневно. И — улыбка: Вуковар, Костайница, Освенцим… Косово, Бабий Яр, Ленинград, Майданек.
Во весь рот улыбка: Международный трибунал в Гааге, где глумятся над тобой, Югославия.
У беды крепкая обувка — широкие протекторы «хаммеров» и черные крылья АВАКСов.
И дым, дым, дым над Балканами.
Вечна спомен!
ЭПИЛОГ
— Ты знаешь, мне Троевич письмо прислал, — сказал Зимин.
— Как он там? — спросил Мукусеев. Над Москвой кружился снег — белый, пушистый.
— Вроде бы ничего. Вот только Пончик у него на мине подорвался.
— Жалко, — сказал Мукусеёв. Он подставил ладонь, снежинка опустилась в нее и растаяла. — Жалко Пончика, они с дедом были как кореша.
Владимир представил себе старика Троевича верхом на мохнатом Пончике и с немецким МП в руках… Ведь ты моряк, Пашка! Моряк не плачет… Вода в Дрине холодная, а сердце у серба горячее… Жалко Пончика.
Из переулка появилась потрепанная красная «пятерка», подкатила к Мукусееву и Зимину, печатая след протекторов на белом, остановилась. Сквозь чистый сектор на заляпанном стекле Мукусеев увидел, что за рулем сидит… Сабина! Он изумленно моргнул. Он присмотрелся и понял, что ошибся — женщина за рулем «пятерки» похожа на Сабину, но старше ее лет на десять. Из машины вылез Джинн, хлопнул дверцей и помахал женщине рукой. Рыкнув двигателем, «пятерка» отъехала.
— Привет прокуратуре, — сказал, пожимая руку Зимину, Джинн. — Привет телевиденью, — сказал он, пожимая руку Мукусееву.
— Привет, привет, — ответил Зимин и, кивнув вслед уехавшей машине, спросил:
— А что это за фемина тебя привезла?
— Моя жена. Ирина.
— Женился? Ну ты, блин, даешь!… С тебя поллитра. — Зимин хлопнул перчаткой по руке. Обернувшись к Мукусееву, сказал:
— А ты, Володя, заметил, что Ирина похожа на…
— Не разглядел, — перебил Мукусеев. Зимин хохотнул.
— Ну что, мужики? — весело произнес Джинн. — Пошли бражничать?
— А как же? — подхватил Мукусеев. — Будем водка пить, пьяный морда грязь валяться.
А Зимин сказал: «Кхе».
В пельменной у Рашида было пусто… Сам Рашид ходил в кепочке, прикрывающей «заплатку» на голове. На вопрос: «Как дела, Рашид? Как здоровье?» — ответил, что, мол, все нормально. Но с лица здоровяк Рашид спал, похудел, и щека у него дергалась.
…На столе появился графин с водкой «Россия». Минералка, дымящиеся пельмени горкой на тарелках, масса приправ, белый хлеб.
— Ну, Олег, зачем звал? — спросил Мукусеев. — Ежели за свадьбу преставиться, то надо бы с женой…
— Какая свадьба? — сказал Джинн, разливая водку. — Зарегистрировались в загсе без всякой помпы, посидели вечером в «Праге».
— Мне не наливай, — произнес Зимин, отодвигая стопку.
— Это почему?
— Печень! Перешел на минералку, граждане.
— Э-э, Илья Митрич… нехорошо.
— Уж чего хорошего? Следак-трезвенник — что монашка-поблядушка.
— Образно, — сказал Мукусеев. — Ну так за что пьем?
— За отъезд, — ответил Джинн.
— За отъезд? — хором спросили Мукусеев и Зимин… Джинн, не отвечая, вылил в рот водку. Мукусеев тоже. Зимин выпил минералку, сморщился и выдохнул. Буркнул: гадость какая.
— Действительно, — сказал Джинн. — Травят, гады, народ.
— Смейся, смейся, Олег. Старого человека легко обидеть… Так куда едешь-то? В свадебное путешествие? На Гавайи?
— Почти… В Плесецк.
— Е-о твою! — Мукусеев едва не подавился пельмениной. — Почему?
— Потому что так решило командование.
— Охренели они?
— Они по-своему правы, — возразил Джинн. — Работа в забугории для меня теперь исключена, а сидеть в отделе и заниматься переводами я и сам не хочу… Спасибо, что не выперли и погоны не сняли. А запросто могли бы.
— Тебя, Олег, к ордену представить надо, — сказал Мукусеев.
— Ага! Святого Ебухентия третьей степени. Не знаешь ты нашей кухни, Володя. Тот, кто хоть в чем-то проштрафился, летит со свистом. Добро, если свистит мимо трибунала. А то ведь и за Можай отправляют. И никакие прошлые заслуги в расчет не идут… Наливай, чего сидеть-то?
— И-и-эх-х! — сказал Зимин. — Наливай и мне, журнале?.
— Так у тебя же пэчэнь!
— Так что ж мне теперь — трезвым сидеть?! — Зимин решительно взял графин. Мукусееву и Джинну налил в стопки, себе — в фужер. Пояснил:
— Догонять надо. И, поправив галстук, сказал:
— Не правильно начинаем, друзья мои. Коли в жизни у Олега произошло такое событие, как свадьба, то и выпить нужно за свадьбу… Молодой жены с нами нынче нет и кричать «горько!» мы, разумеется, не будем, но все-таки… все-таки… Будьте счастливы!
Звякнули три посудины с голландской водкой, прокатилась водка по пищеводу… И что-то шевельнулось в душе. Вспомнилась всем маленькая гостиница на окраине Костайницы. Закат. Крик павлина. Голубые в дали горы… Подсолнухи, подсолнухи… И свист пуль почти над головой. Лес, наполненный туманом и опасностью. Каждому свое вспомнилось. Личное. Но для всех общее. Связавшее их неразрывно. Летел по московской пельменной теплый сербский ветер. Нес запах виноградников и сгоревшего пороха. Славянская катастрофа…
— Плесецк, — сказал, нарушая молчание, Мукусеев. — Какого черта, Олег? Ты считаешь, что это правильно?!
— Да, — спокойно ответил Джинн, — это правильно.
— Почему?
— Потому что я работаю не в ЖЭКе. Не на бирже. Мое руководство вправе принимать решение о возможности использования майора Фролова по своему усмотрению. Офицер, вышедший единожды из-под контроля, не считается надежным стопроцентно. Это — закон. И я на месте своих начальников поступил бы также: есть сомнения — переводи штрафника на такой объект, где он будет под микроскопом. Да не под одним… И все! Хватит об этом. Как вы-то живете?… Как у тебя успехи, Илья Дмитрич?
Зимин сморщился как от зубной боли:
— Успехи? Да ты смеешься, Олег!
— Про печень мы уже слышали.
— Да хрен-то с ней, с печенью. Следаки долго не живут, Олег. По должности не положено. Беда, мужики, в другом.
— В чем беда, Илья Дмитрич? — спросил Мукусеев.
— Дерьма вокруг стало без меры, Володя. Извини за банальность. Но — караул! Я в прокуратуре зубы съел 8 эту самую печень разрушил. Я такого насмотрелся и наслушался — на сотню романов хватит. И во все времена мы — следаки — говорили между собой: дерьма вокруг без меры. Правильно, кстати, говорили… Но! Но мы никогда не знали, что наступит новая эпоха! Беспредельная… Мы никогда не были святыми. На компромиссы шли — только держись! Работягу за пресловутую горсть гвоздей, с родного завода скомунистенную, сажали… Колхозника — за канистру солярки. А партийных князьков, их сыновей-племянничков? Это-то, други мои, са-авсем другое кино. Для них как бы отдельный, специальный уголовный кодекс существовал. Так что дерьма было по самые уши. Но — сейчас! Сейчас чем я занимаюсь?