Выбрать главу

Одним словом, во всех без исключения фильмах с удручающим однообразием проводится — зачастую, если смотреть всерьез, бесчеловечная — спекуляция одной, теневой стороной процесса познания. С той или иной степенью взволнованности, в том или ином жанре — но только одной. Как будто создатели этих очень разных лент сговорились.

Обывательский идеал усреднения личности и боязливой неприязни к науке дополняется преподносимыми в упрощенной форме христианскими идеалами, главным образом двумя: идеей воздаяния и идеей предсмертного покаяния. На первой — целиком построена финальная коллизия фильма “Шанс”. Пришелец, случайно одаривший нескольких человек эликсиром омоложения, вынужден забрать свой дар назад. Но он оказывается не в состоянии лишить молодости и красоты тех из омолодившихся, кто до старости оставался молод душой, кто сохранил доброту, щедрость, юный задор. Стареют с его отлетом лишь те, кому, по сути дела, молодость не нужна и никогда не была нужна, В основе — идея, согласно которой любая добродетель имеет смысл лишь в расчете на последующее вознаграждение, а сама по себе лишена смысла. Вторая идея, согласно которой добродетель возникает лишь после увечья или перед смертью, отыгрывается в большинстве фильмов, претендующих на статус серьезных. Добрую, бойкую, жизнерадостную Тави Тум из гриновского “Блистающего мира”, чтобы сделать более оправданными и более привлекательными ее добродетели и ее серьезный, ответственный взгляд на мир, авторы фильма сделали калекой. Доуэль прозревает относительно необходимости осторожного применения научных открытий, лишь начав новое — без тела — существование (“Завещание…”). Душевная красота композитора, его понимание своей жизненной функции раскрываются только тогда, когда он узнает о своей неминуемой и близкой гибели; та же участь, очевидно, уготована и девочке (“След”). Журналист осознает теневые стороны небоскребно-кадиллакового мира только в последние минуты перед тем, как захлебнуться в болотной жиже (“День гнева”). Элина Макропулос перестает стремиться к личному благополучию и комфорту, только потеряв надежду на избавление от близкой смерти (“Рецепт…”).

Я остановился так подробно на этих — в общем-то, промелькнувших бесследно — фильмах по одной-единственной причине. Если с данной точки зрения присмотреться внимательно к картине, которую снял Костя по нашему с ним сценарию, становится видно, что и в ней присутствует вся триада идей, проиллюстрированных выше.

Я намеренно оговариваюсь: картина, которую снял Костя, — потому что, хотя вначале на меня легла львиная доля работы по созданию сценария, картину я смотрел уже вполне отстраненно, как обычный зритель, и, следовательно, имею право на ее анализ.

Действительно, работает ли в “Письмах” идея предсмертного просветления и покаяния? Работает, да еще как. Весь финал, все последние поступки лучших из персонажей фильма построены на ней. Хюммель-старший, уже приняв решение покончить с собой, заявляет: “Я буду говорить с вами как мертвый с мертвецами, то есть откровенно…” Дальше произносит целую речь в защиту человека и завершает: “Я люблю всех вас”. Сам Ларсен непосредственно перед смертью оказывается в силах передать дар доброты и надежды детям, оказывается в силах, не солгав, не сочинив им ободряющей сказочки, ободрить их душу и побудить их сохранять человечность уже до конца. Но почему-то здесь это не производит впечатления издевки, карикатуры, банальности — напротив, насколько можно судить по реакции зрителей, чаще всего вызывает сострадание и гордость, потому что воспринимается как реально происходящее у нас на глазах возвышение человеческого духа. Ведь в жизни действительно бывает так. И очень многие серьезнейшие произведения искусства основаны на том, что в жизни бывает так. Если бы это не бывало так, то на этом нельзя было бы паразитировать. Нельзя паразитировать на том, чего нет.

Работает ли в “Письмах” идея угрозы, исходящей от науки? Работает, да еще как. Голос Ларсена звучит за кадром: “Моя наука — черный паровоз, которым мы наехали на человечество…” (я уж не говорю о том, что грим Быкова в фильме тоже придает ему некое сходство с беднягой Эйнштейном). Но почему-то здесь это не наводит на мысль о вредоносности науки как таковой, не несет антикультурной нагрузки. Фильм воспринимается как гимн культуре, а происшедшая катастрофа — как большое общее несчастье, как трагическое недоразумение, которое должно было предотвратить, и отнюдь не возвращением в пещеры. Бывают такие несчастья в жизни? Вполне, к сожалению. И дело не в том, что изобретения (детский лепет) попадают все время в руки “не тех”, а в том, что ситуация в мире всех нас старается сделать “не теми”, и надо очень много душевных сил, чтобы не начать до потери всякого разумения, отдавая этому двадцать четыре часа в сутки, накачивать термоядерную мускулатуру, упражняться в лазерном фехтовании, бегать тренировочным бегом по круто лезущей вверх дорожке гонки вооружений, гонки страха и ненависти. И дело не в том, чтобы отказаться от того или иного открытия (перепев фантастики начала века), а в том, чтобы научиться вписывать его в общий контекст цивилизации, не усугубляя всеобщего напряжения и озлобленности, то есть не превращая нас всех в пресловутых “не тех”. Ларсен пишет: “Самые разные люди управляют этим паровозом — то президент, то я сам…”

Работает ли в “Письмах” идея несостоятельности интеллигента как человеческого типа? Работает и она. В постоянной истерике начальник лазарета, друг Ларсена, который не в состоянии облегчить страдания и сотой доли своих пациентов и лишь попусту мучается от этого. Спрашивается, что мучаться-то? Не могу, и все… Стреляется Хюммель-старший, поняв, что с гибелью человечества искусство стало ненужным. Подумаешь, картинки да черепки! — вот “мерседес” сгорел — это трагедия… Мечется Ларсен, беспомощный, жалкий, по временам просто тихий помешанный; и последнее, что он слышит от любимой им жены — обвинение. Но вызывает ли эта несостоятельность желание выпустить кишки из “очкариков”, чтоб не болтали вздора и не нервировали простых людей? По-видимому, нет. Напротив, “очкарики” вызывают сочувствие, хочется, чтобы они победили тупую стену затянутых в защитные комбинезоны, совершенно спокойных, вполне вооруженных, точно знающих по инструкции, что и когда надо делать… людей. Тоже — людей. А бывает так в жизни — чтобы хороший человек оказывался беспомощным и даже, не ведая, что говорит, причинял другим боль? Да, к сожалению, бывает. А бывает в жизни, что хочется ему все простить и помочь? Бывает, да еще как.

В чем же дело? Почему один и тот же пакет идей, в общем-то не высосанных из пальца, а взятых из реального мира, в одном случае большинством воспринимается как банальность и штамп, а в другом — как вечная истина? Почему в одном случае самые гневные и самые справедливые обвинения в адрес военно-промышленного комплекса пролетают мимо ушей или вызывают неловкую усмешку (“Аи, Моська! Знать, она сильна, коль лает на слона…”), а в другом — ни слова не говорится прямо, но фильм идет из страны в страну и борется за мир, против безответственности и злобы, не хуже крупного политика?

Мне думается, что весь фокус в том, что в “Письмах” нигде, ни под каким видом не возникает в качестве призыва идея отказа.

Главные герои фильма не владеют ни машинами времени, ни чудодейственными химикатами. Но средства, которые уже создала наука, они по мере возможности используют в целях, которые считают достойными. Более того, Ларсен в аду ядерной зимы успевает продолжать научную работу, а его коллеги — обогащать, всяк на свой лад, умирающую культуру постижением причин происшедшего. И никто не упрекает их за это.

Главные герои фильма не обладают ни эликсиром бессмертия, ни способностью сниться, ни способностью летать. Единственное, что выделяет их из окружающих, — это их талант и громадный потенциал человечности. И они несут его и хранят, не задумываясь о том, что это их крест, и не пытаясь его с себя снять. Он заставляет их жить на пределе возможностей, принимать решения и совершать поступки. И они никому не говорят: уничтожьте. И никто не говорит им: станьте как все. А когда нечто подобное пытается произнести Хюммель-младший, мы видим, что здесь всего лишь его личный надлом, его личный крах — и сострадаем ему, но не желаем ему победы над теми, к кому он обращается.