Однажды вечером Гумбольдт, возвратившись домой, по нечаянности наступил на руку какому-то молодому человеку, который пил шнапс из серебряной фляги, расположившись на ступеньках его дома. Молодой человек осыпал его громкой бранью, Гумбольдт извинился; между ними завязалась беседа. Молодого человека звали Эме Бонплан, и он тоже собирался в путешествие с Боденом. Лет ему было двадцать пять, он был высок ростом, довольно неопрятен, на лице несколько оспин, а спереди не хватало одного зуба. Они вгляделись друг в друга, и потом, спустя годы, никто из них двоих не мог сказать, промелькнуло ли в их душе предчувствие, что именно этот человек когда-нибудь станет для тебя куда более важным, чем любой другой, или так им только будет казаться в воспоминаниях.
Он родом из Ла-Рошели, рассказывал Бонплан, и низенькое небо тамошней провинции всегда воспринимал как тюремную крышу. Все мечтал вырваться оттуда, стал даже военным врачом, однако университет отказал ему в дипломе. Наверстывая упущенное, он занялся ботаникой, полюбил тропические растения, а теперь вот не знает, что ему делать. Только не назад в Ла-Рошель, лучше уж смерть, чем это!
Гумбольдт спросил, можно ли его обнять.
Нет, испуганно вскочил Бонплан.
У них одинаковое прошлое за спиной, заявил Гумбольдт, и одинаковые интересы, и если они объединятся, то кто сможет их остановить? Он протянул ему руку.
Бонплан не мог ничего понять.
Они могут отправиться в путешествие вместе, пояснил ему Гумбольдт, ему нужен спутник, а деньги у него есть.
Бонплан внимательно поглядел на него и закрутил крышку фляги.
Они оба молоды, сказал Гумбольдт, полны решимости, и вместе достигнут всего. Или Бонплан в том сомневается?
Бонплан сомневался, но воодушевление Гумбольдта действовало заразительно. Потому-то, а еще потому, что невежливо было оставлять человека с протянутой рукой, он встал и протянул ему навстречу свою ладонь — и едва не закричал от боли: рукопожатие Гумбольдта оказалось куда более крепким, чем можно было ожидать от этого маленького человека.
А что теперь?
Теперь в Испанию, отвечал Гумбольдт, куда же еще!
Братья простились церемонно, как двое монархов. Александр смутился, когда локоны невестки коснулись его щеки в миг прощального поцелуя. Увидятся ли они еще когда-нибудь, спросил он.
Наверняка, ответил старший брат. В этом или том мире. Во плоти или во свете Господнем.
Гумбольдт и Бонплан оседлали коней и отправились в путь. Бонплан с изумлением отметил, что его спутник ни разу не оглянулся на невестку и брата, хотя те смотрели им вслед, пока они не скрылись из вида.
На пути в Испанию Гумбольдт измерял каждый холм. Взбирался на каждую гору. Отколупывал куски породы от каждой скалы. Напялив кислородную маску, спускался на дно каждой пещеры. Случалось, местные жители, заметив, как он разглядывает солнце сквозь окуляр секстанта, принимали путешественников за язычников-звездопоклонников и забрасывали камнями, так что им приходилось, вскочив в седла, спасаться бегством. Два первых раза обошлось, на третий Бонплан заработал жестокую рану от удара камнем.
Он начал роптать. Зачем все это нужно, спрашивал он, ведь они здесь только проездом, им же надо в Мадрид, и они очутились бы там куда раньше, дьявол их побери, если бы просто скакали туда.
Он сожалеет, но это не так, отвечал Гумбольдт, подумав. Холм, о котором неизвестно, как он высок, оскорбляет разум и лишает его спокойствия. Не определяя постоянно свое местоположение, человек не может продвигаться вперед. Нельзя оставлять на обочине ни одну загадку, как бы мала она ни была.
Теперь они стали продвигаться ночью, чтобы Гумбольдт мог беспрепятственно делать свои измерения. Следует уточнить координаты на карте, ибо карты Испании не точны. Надо ведь знать, куда скачешь.
Да они и так это знают, вскричал Бонплан. Вот дорога, она ведет в Мадрид. Что еще нужно!
Речь не о дороге, отвечал Гумбольдт. Речь о принципе.
Ближе к столице Испании дневной свет принял серебристый оттенок. Вскоре почти не стало деревьев. Срединная часть Испании вовсе не впадина, сказал Гумбольдт. Географы опять ошибаются. Она представляет собой, скорее, возвышенное плато, а в доисторические времена была островом, выступающим из древнего моря.
Что ж, сказал Бонплан, делая глоток из своей фляги. Островом так островом.
В Мадриде правил первый министр Уркихо. Все знали, что он спит с королевой. Король был рохля, собственные дети его презирали, вся страна над ним потешалась. Мимо Уркихо не проскочишь, ибо доступ в колонии закрыт для иностранцев, исключений еще не бывало. Гумбольдт наносил визиты прусскому, бельгийскому, нидерландскому и французскому посланникам. По ночам он учил испанский.
Бонплан спросил, спит ли он вообще когда-нибудь.
Когда можно без этого обойтись, то нет, отвечал Гумбольдт.
Через месяц ему удалось добиться аудиенции у Уркихо в Королевском дворце Аранхуэс. Упитанный министр был сама нервозность и погруженность в дела. То ли что-то напутав, то ли потому, что слышал когда-то о Парацельсе, он принял Гумбольдта за немецкого врача и первым делом спросил о средстве, повышающем потенцию.
Что такое?
Министр отвел Гумбольдта в темный угол каменного зала, положил ему руку на плечо и шепотом повторил свой вопрос. Не в удовольствии дело. Его власть над страной зависит от его власти над королевой. А ведь она не юная девушка, да и сам он не молодой человек.
Гумбольдт, часто моргая, глядел в окно. В ослепительно белом свете солнца с небывалой симметрией простирались куртины парка. Из мавританского фонтанчика лениво била посверкивающая струя.
Предстоит еще много сделать, продолжал Уркихо. Инквизиция пока достаточно сильна, до уничтожения рабства путь весьма долгий. Интриганов полно. Если говорить откровенно, неизвестно, сколько он еще продержится. Ясно ли он выразился?
Сжав кулаки, Гумбольдт медленно прошествовал к письменному столу Уркихо, окунул гусиное перо в чернила и написал рецепт. Хининовая кора из долины Амазонки, экстракт мака из Центральной Африки, сибирский мох и легендарный цветок из путевого альбома Марко Поло. Смесь крепко взварить, принимать после третьего процеживания, пить медленными глотками через день. На сбор всех трав уйдут годы. Не без колебаний протянул он листок Уркихо.
Никогда еще иностранцев не снабжали такими документами. Барону фон Гумбольдту и его ассистенту следовало оказывать всяческое содействие. Всюду предоставлять кров, обращаться с почтением, допускать в любое место, какое их заинтересует, и перевозить на всех судах испанской короны.
Теперь бы только прорваться сквозь английскую блокаду, сказал Гумбольдт.
А чего это тут вставлено слово ассистент? спросил Бонплан.
Кто их знает, рассеянно сказал Гумбольдт. Должно быть, по недоразумению.
А нельзя ли изменить?
Вряд ли это здравая мысль, заметил Гумбольдт. Такие паспорта — всё равно что дар небес. Их не обсуждают, с ними отправляются в путь.
Они сели на первый же фрегат, отходивший из Ла-Коруньи в тропические земли. Дул сильный западный ветер, корабль набрал скорость. Гумбольдт сидел на палубе на складном стульчике. Свободу он ощущал небывалую. К счастью, записал он в своем дневнике, ему неведома морская болезнь. И тут его сразу и вырвало. Но это всего лишь вопрос воли! С предельной сосредоточенностью, только изредка отвлекаясь, чтобы перегнуться через поручни, он исписал три страницы — о переполнявших его чувствах при отплытии, о ночи, спустившейся на море, и о тающих вдали огоньках побережья. До самого утра он простоял рядом с капитаном, наблюдая за его навигационными изысканиями. А потом извлек свой собственный секстант. К обеду он стал покачивать головой. А в четыре часа пополудни спросил капитана, почему тот работает столь неточно.