Выбрать главу

— Тогда зачем же вы советуете уехать мне?

— Потому что в других краях вы можете быть счастливы, а я нет; потому что вы не созданы для страданий и возненавидите нашу страну, если станете из-за нее несчастны; а ненавидеть родину — это самое большое горе.

— Вы несправедливы ко мне! — воскликнул с горьким упреком Ибарра. — Вы забыли, что сразу по приезде сюда я стал делать для родины все, что было в моих силах…

— Не обижайтесь, сеньор, я вовсе не упрекаю вас: дай бог, чтобы все были на вас похожи! Но я не могу требовать от вас невозможного, и не обижайтесь, если я скажу, что ваше сердце вас обманывает. Вы любили свою родину потому, что так учил вас отец; любили ее потому, что с ней были связаны ваша любовь, счастье, юность; здесь все вам улыбалось, ваша родина никогда не причинила вам горя. Вы любили ее так, как все мы любим то, что дает нам счастье. Но в тот день, когда вы оказались бы бедняком, голодным, гонимым, обвиненным и преданным вашими же соотечественниками, в этот день вы отреклись бы от самого себя, от своей родины и ото всех.

— Ваши слова меня оскорбляют, — сказал Ибарра, досадливо хмурясь.

Элиас опустил голову, подумал и ответил:

— Я хочу, чтобы вы не тешили себя иллюзиями, сеньор, хочу оградить вас от грядущих печалей. Вспомните о нашем разговоре в этой же лодке, при свете этой же луны, около месяца тому назад. Тогда вы были счастливы. Мольба угнетенных не доходила до вашего сердца, вы отвергали их жалобы, ибо то были жалобы преступников; вы охотней слушали их врагов и, несмотря на все мои доводы и просьбы, приняли сторону угнетателей. От вас зависело тогда, превратиться ли мне в преступника или погибнуть ради исполнения данного слова. Бог не допустил этого, ибо старый вождь тулисанов умер… Прошел лишь месяц, и теперь вы мыслите иначе!

— Вы правы, Элиас, но ведь человек — раб обстоятельств, тогда я был слеп, раздражен… Что поделать! Ныне беды сорвали повязку с моих глаз. Одиночество и тюрьма многому научили меня. Теперь я вижу страшную болезнь, рак, который подтачивает это общество, вгрызается в его тело и требует жестокой операции. Они сами открыли мне глаза, обнажили свои язвы и заставили стать преступником! И раз они этого хотят, я буду флибустьером, но флибустьером настоящим; я созову всех обездоленных, всех, у кого в груди бьется смелое сердце, кто посылал вас ко мне… Нет, я не буду преступником, никогда им не будет тот, кто борется за свою родину, напротив! Уже три века мы протягиваем им руку, просим любви, жаждем называть их нашими братьями, но чем они нам отвечают? Бранью и насмешкой, даже не признавая нас людьми. Нет бога, нет надежд, нет человечности; нет ничего, кроме права сильных!

Ибарра был взволнован, он дрожал всем телом.

Они проплывали мимо дворца генерал-губернатора и заметили, как суетятся и бегают солдаты.

— Уж не обнаружен ли побег? — прошептал Элиас. — Ложитесь на дно, сеньор, я прикрою вас сакате, мы проезжаем мимо порохового погреба, и часовому может показаться подозрительным, что нас двое.

Лодка представляла собой легкое и узкое каноэ, она не рассекала воду, а скользила по поверхности.

Как Элиас и предвидел, часовой остановил лодку и спросил, откуда едет гребец.

— Из Манилы, возил сакате судьям и священникам, — ответил Элиас, подражая говору жителей Пандакана.

Подошел сержант и спросил, что случилось.

— Сулунг! — сказал он. — Предупреждаю, чтоб ты никого не пускал на берег, недавно сбежал один преступник. Если схватишь его и передашь мне, получишь пару монет.

— Слушаю, сеньор, а его приметы?

— Ходит в сюртуке и говорит по-испански; итак, смотри в оба!

Лодка удалялась. Элиас обернулся и увидел фигуру часового на берегу у самой воды.

— Мы потеряем несколько минут, — сказал он тихо, — но нам надо войти в устье реки Беата, пусть думают, что я из Пенья-Франсия. Вы увидите сейчас реку, которую воспел Франсиско Бальтасар.

Городок спал, освещенный луной. Крисостомо, приподнялся, чтобы полюбоваться мирным пейзажем. На отлогих берегах неширокой реки тянулись поля сакате.

Элиас оставил груз на берегу, взял длинный шест и вытащил из-под травы несколько пустых мешков, сплетенных из пальмовых листьев. Затем они поплыли дальше.

— Вы вольны распоряжаться собой и своим будущим, сеньор, — обратился он к Крисостомо, который все еще молчал. — Но если разрешите, я выскажу свое мнение. Хорошенько подумайте, прежде чем действовать — ведь может разгореться настоящая война, ибо у вас есть деньги, разум, и к вам потянется множество рук: у нас, к несчастью, слишком много недовольных. Но в той борьбе, которую вы хотите начать, больше всех пострадают беззащитные и невинные. Те же самые чувства, которые месяц тому назад заставили меня обратиться к вам и просить реформ, движут мною сейчас, когда я прошу вас подумать. Наша страна, сеньор, не замышляет отделиться от матери-родины. Она просит лишь немного свободы, справедливости и любви. Вас поддержат недовольные, преступники, отчаявшиеся люди, но народ не пойдет за вами. Вы ошибаетесь, если, видя только темные стороны нашей действительности, полагаете, что страна лишилась всякой надежды. Да, родина страдает, но она надеется, верит и восстанет только тогда, когда окончательно потеряет терпение, то есть, когда ее толкнут на это правители, а до этого еще далеко. Я сам не пошел бы с вами; я никогда не прибегну к таким крайним средствам, пока не увижу, что у людей не погасла надежда.

— Тогда я пойду без вас! — решительно промолвил Крисостомо.

— Это ваше твердое решение?

— Твердое и единственное, клянусь памятью моего отца! Я не смирюсь с тем, что у меня отняли мир и счастье, у меня, который желал лишь добра, питал ко всему уважение и сносил все из любви к лицемерной религии, из любви к родине. А чем мне на это ответили? Тем, что бросили меня в грязный застенок и продали другому мою будущую жену. Нет, месть — не преступление. Сносить все — значит поощрять новые беззакония! Нет, было бы трусостью и малодушием стонать и плакать, если в жилах течет кровь, если ты еще жив! Можно стерпеть оскорбления и угрозы, но не прямую расправу. Я обращусь к нашему пребывающему в невежестве народу, заставлю его увидеть свою нищету. Пусть он не думает о «братьях во Христе», есть только волки, пожирающие друг друга. Я скажу им, что в борьбе против гнета на их стороне вечное право человека на свободу!

— Пострадает много невинных!

— Тем лучше. Вы можете отвести меня в горы?

— Я с вами, пока вы не будете в безопасности! — ответил Элиас.

Лодка снова вошла в русло Пасига. Ибарра и Элиас обменивались время от времени короткими фразами.

— Санта Анна! — прошептал Ибарра. — Вы узнаете этот дом?

Они проплывали мимо загородной резиденции иезуитов.

— Я провел здесь много веселых и счастливых дней! — вздохнул Элиас. — В то время мы приезжали сюда каждый месяц… Тогда я был таким, как все: у меня было состояние, была семья, я мечтал и надеялся на будущее. Сестра жила тогда в соседнем колледже, она дарила мне вышитые ее руками вещи… А с ней вместе всегда была ее подруга, красивая девушка. Все прошло, как сон.

Они молчали до самого «Малапад набато»[206]. Кто плыл по водам Пасига ночью, волшебной филиппинской ночью, когда сияние луны в прозрачной синеве неба навевает меланхолию и поэтические грезы, когда сумрак скрывает людскую нищету, а тишина поглощает жалкие звуки голосов, когда говорит только природа, — тот поймет, о чем думали оба юноши.

У «Малапад набато» карабинер дремал на своем посту; заметив, что лодка пуста и поживиться нечем, он — согласно традициям его собратьев и обычаям этого поста — пропустил ее без всякой задержки.

Речной жандармский патруль тоже ничего не заподозрил и не остановил лодку.

вернуться

206

По-тагальски «Широкий камень». Так зовется скала, вдающаяся в реку. Напротив скалы находился пост карабинеров, наблюдавших за провозом товаров по Пасигу.