Выбрать главу

— Ну, папа, почему вы так пессимистичны? Столько лет на Сталинской, люди же вас тут любят! — Ирина укоризненно выпятила нижнюю губку. — А вы совсем себя не цените…

— Ценю, моя хорошая, да вот только, ты сама увидишь, до чего народ докатился! Ничего святого! Коммунисты называется: за жрачку мать и отца продадут! — со вздохом сказал Лыков-старший, отодвигая тарелку, на которой еще оставался изрядный кусок прожаренного до золотистой корочки пирога с начинкой из грибов и свинины. — Спасибо, дочка! Вкусно сделала, мать бы тобой гордилась!

— Па, а можно я на Ганзу? — воспользовалась Ирина настроением отца.

— Нет, сейчас время больно неспокойное, чтоб через Красносельскую ехать. Тут пережди. Уж потерпи, моя красавица!

* * *

Неспешным шагом войдя в свой кабинет, секретарь Северной партячейки задержался около большой схемы, занимавшей на стене несколько метров. На ней была вычерчена замысловатая кривая, испещренная разноцветными пометками, красными восклицательными знаками, датами, цифрами, обведенными в жирные круги и квадраты. Анатолий Лыков проследил взглядом извилистую кривую, словно бы опять шаг за шагом проходил повороты, стрелки, погрузочно-разгрузочные площадки. Все это было знакомо как свои пять пальцев, он мог представить себе каждый метр змеящихся рельсов. Кто-то из обитателей станции по аналогии с реалиями давней, забытой всеми войны назвал этот коридор «дорогой жизни». Лыков усмехнулся: удивительно, насколько точно это название отвечало его назначению. Та, старинная дорога, шла по льду озера, соединяя осажденный город, которого сейчас уже наверняка и в помине нет, с «большой землей». По его дороге, сокольнической, в метро доставляли сначала муку, а потом зерно с огромного мукомольного комбината с ласковым названием «Настюша», расположенного на соседней улице от входа станции Сокольники, переименованной в тот же год в Сталинскую.

Но, может быть, впервые Лыков осознал, что схема, к которой он привык относиться как к своей величайшей победе, теперь символизирует его величайшее поражение. Все эти годы она кричала о грандиозных достижениях своего творца. Шутка ли: враз перескочить с должности скромного слесаря-наладчика, в подчинении у которого был всего один ученик — туповатый парень, выгнанный из школы, — до начальника станции, чьи приказы бросались исполнять сотни людей! В одночасье стать отцом-командиром, нежданно получив в руки кубок опьяняющей власти над тысячами голодных. И ведь он любил их, этих дрожащих, испуганных, ни на что не годных людишек, он помогал им, думал за них, спасал, дарил жизнь… Это продолжалось так долго, что вошло в привычку. А вот сейчас подлый кусок бумаги словно насмехался, шепча: все кончилось, все прошло…

— Какие люди были! Какой подъем сознательности! — проговорил вслух секретарь Северной партячейки, чтобы отогнать видение пустого, мертвого коридора. — Жизни своей не щадили, в тяжелейших условиях работали, но смогли ведь, построили дорогу! По подвалам, по канализационным коллекторам проложили рельсы, добыли вагонетки и начали возить сначала муку, потом зерно… Да, условия работы были ужасающие, — он постепенно увлекся и уже даже размахивал руками. — Многие погибли, пожертвовали собой, но сумели обеспечить хлебом своих… да что там, своих! Почитай, все метро несколько лет на этом зерне жило, прирастала Красная ветка могуществом, авторитетом, людьми… даже Полис с нами тогда считался. А как же! Недаром же говорится: хлеб, он всему голова. За хлебушек-то кому хочешь поклонишься…

О-о, в те времена против меня никто и голову поднять не смел! Сам Москвин лебезил. Но что делать, все хорошее когда-нибудь кончается… Закрома мелькомбината опустели, и теперь… Думать не хочется. Не люди, а слякоть одна! Да еще Зорин этот проклятый. Какую змею на груди пригрел, какую мразь неблагодарную!