— Вы еще здесь, Робер?
— А как же… — раздается смиренный голос из-за двери.
— Вы не могли бы съездить на автомобиле к меховщику и предупредить его, что я приду не сегодня, а только завтра?
Ответа нет, но я слышу, как постукивает трость, как захлопывается дверь: Робер уехал.
— Ничего страшного! — произносит Элен, уже более мягким тоном. — Когда я знаю, что он сидит там, ничего не делает и ждет, — это меня раздражает.
Два раза в неделю я присутствую при том, как Элен Громе, которая занимается с четырех до пяти, заканчивает урок, и затем сменяю ее. Она относится ко мне не как к товарищу, а скорее как к коллеге или служащей с той же фабрики. И потому разговоры у нас недолгие, но серьезные, и порой она рассказывает о себе с холодной откровенностью, как если бы доверялась своему врачу из водолечебницы или своей массажистке.
Элен не настоящая балерина, она — «танцующая милашка». В прошлый сезон она дебютировала в мюзик-холле, в ревю, и для начала «отвесила» публике два гривуазных куплета, пропетых без ужимок мнимой стыдливости, с ясным взглядом, во всю мощь свежего, необработанного, дерзкого голоса, и ее вызывающая невинность очаровала зал. Серьезные ангажементы, «друг», испытывающий вполне дружескую привязанность, два автомобиля, бриллианты и соболя — все это как из рога изобилия посыпалось на Элен, но не вскружило ее трезвую головку. Она хвалится тем, что она «труженица», и сохраняет свою неблагозвучную простонародную фамилию.
— Сами подумайте, не креститься же мне во второй раз? С простой, некрасивой фамилией сразу попадаешь в избранный круг: возьмите, например, Баде и Бордена!
Каждый приезд на урок превращается у нее в маленький триумф. Вначале приглушенный рокот автомобильного мотора возвещает о ее прибытии, затем появляется она сама, закутанная в бархат и горностай, с подрагивающим облаком эгретки над шляпой. Обильно и продуманно наложенная косметика опошляет юное лицо, неестественно белое от пудры, и на щеках и подбородке слишком розовое от румян. Подсиненные веки окаймляет двойная бахрома тяжелых, жестких от черной мастики ресниц, а зубы кажутся слепяще белыми из-за темной, почти лиловой помады.
— Я, конечно, понимаю, что в мои годы можно обойтись без всей этой гадости, — объясняет Элен. — Но иначе туалет будет неполным, и потом, это полезно: видите ли, я сейчас накрашена раз и навсегда. Когда я стану на двадцать лет старше, мне не нужно будет ничего прибавлять. Это удобно: я могу заболеть, могу плохо выглядеть, а косметика все скроет. Знаете, я ведь ничего не делаю просто так.
Ее юный утилитаризм приводит меня в растерянность. Она выполняет свой урок сознательно и до конца, словно выпивает стакан рыбьего жира. Впрочем, на нее приятно смотреть, когда она трудится — гибкая, крепко стоящая на послушных ногах. Она хорошенькая и трогает своей молодостью. Чего же ей не хватает? Ей не хватает…
— Улыбайся, Элен! Улыбайся! — кричит репетиторша. — Опять ты смотришь так, словно за кассой сидишь. Ты, деточка, как будто не понимаешь, что ты танцуешь!
Напрасно бывшая танцовщица демонстрирует на собственном широком и красном лице, что Элен должна, разомкнув губы, приподнять уголки рта наподобие полумесяца. Это я смеюсь, глядя на степенную, словно лавочница, Элен, на ее озабоченно сдвинутые брови, на невозмутимый накрашенный рот.
О чем думает это настойчивое, упорное дитя, эта неутомимая бесчувственная пчелка? Она часто повторяет: «Если хочешь пробиться…». Куда пробиться? Что за мираж витает перед ее зачарованным взором, когда она смотрит словно сквозь стену, сквозь меня, сквозь раболепную физиономию своего юного «друга»? Она в напряжении, она без устали стремится к какой-то неведомой цели. К славе? О нет. Те, кто жаждет славы, обычно признаются в этом, а я ни разу не слышала, чтобы Элен Громе мечтала о видных ролях или заявляла: «Когда я стану премьершей…» Скорее ее привлекают деньги. После нелегкого урока вроде сегодняшнего усталость Элен позволяет мне лучше разглядеть в ней юную, основательную простолюдинку, неуемную накопительщицу.
В ее усталости есть некое изящество, проникнутое чувством удовлетворения, почти счастья, — точно у прачки, сбросившей с плеч узел намыленного белья. Она сидит рядом со мной на банкетке, едва прикрытая влажной от пота рубашкой и шелковыми штанишками. Положила ногу на ногу и сидит молча, опустив одно плечо, свесив голые руки. В сумерках волнистые черные волосы кажутся совсем синими…