Я больше не ходила наверх смотреть на них, кротких пленников; зрелище их смирения стало для меня невыносимым. Я знала, что лошадка, стиснутая уздечкой, тщетно пыталась задобрить хозяйку и все время болезненно развинченным движением вытягивала переднюю ногу. Я знала, что одна из обезьянок, слабая и грустная, по-детски склоняла голову на плечо своей товарки и закрывала глаза, что глуповатый дог мрачно и неотрывно глядел перед собой, что старый пудель вилял хвостом со старческим примирительным благодушием, и, что хуже всего, медвежонок, обхватив голову лапами, едва слышно плакал и стонал: тонкий ремешок, затянутый у него на морде, почти перерезал ему губу.
Мне хотелось забыть это горемычное стадо в сбруе из белой кожи с бубенчиками, разукрашенное лентами, эти тяжело дышащие пасти, из которых несло голодным зверем, я не желала больше ни видеть их, ни сочувствовать страданию животных: ведь я не могла им помочь. Я оставалась внизу, с Лолой.
Лола приходила не сразу. Она ждала, пока затихнет шум утомительного подъема, пока за поворотом лестницы исчезнет кроличий зад последнего фокстерьера. Потом своей узкой мордой толкала мою приоткрытую дверь.
Она была такая белая, что в моей грязной гримерной сразу становилось светлее. Необычайно длинное белоснежное тело борзой на затылке, на суставах, на верхней части ног и по хвосту было опушено тончайшим серебром, колышущимся блестящим мехом, похожим на стеклянные нити. Она входила и поднимала на меня глаза, темно-карие с оранжевым отливом, — одного их редчайшего цвета было достаточно, чтобы тронуть душу. Розовый пересохший язык чуть свешивался изо рта, тихое дыхание участилось от жажды…
«Дай мне воды… Дай воды, хоть это и запрещено… Мои товарищи там, наверху, тоже страдают от жажды, нам нельзя пить перед работой… Но ты ведь дашь мне воды…»
И лакала тепловатую воду из цинковой миски, которую я для нее приготовила. Лакала с изысканным изяществом, казавшимся нарочитым, как и все ее движения, и мне становилось стыдно перед ней за облупленный край миски, за вмятины на кувшине, за грязные обои, которых она старалась не касаться…
Пока она пила, я глядела на ее маленькие ушки в форме крыльев, лапы, твердые, как оленьи копыта, втянутые бока и длинные когти, такие же белые, как шерсть…
Напившись, она отворачивала от миски узкую застенчивую мордочку и снова, но чуть дольше, задерживала на мне взгляд, где я не могла прочесть ничего, кроме неясного беспокойства и какой-то робкой просьбы… Потом она в одиночестве поднималась на сцену, там, впрочем, ее роль сводилась к почетному присутствию и к нескольким эффектным прыжкам через барьер, в которых чувствовалась сдержанная, не растрачивающая себя сила. В свете рампы золото ее глаз вспыхивало ярче, а на щелканье шамбарьера она всякий раз отзывалась нервной гримасой, полной угрозы улыбкой, приоткрывавшей ее розовые десны и безупречные зубы.
Почти месяц она не просила у меня ничего, кроме безвкусной тепловатой воды в облупленной миске. И каждый вечер я без слов говорила ей: «Бери. Я бы хотела дать тебе все, на что ты имеешь право. Ведь ты признала меня, ты, что не говоришь ни с кем, даже с дамой из Вены, пухлой и властной рукой завязывающей на твоей змеиной шее синий ремень».
На двадцать девятый день я печально поцеловала борзую в шелковистый плоский лоб, а на тридцатый день… я ее купила.
«Она красивая, но мало что умеет», — поделилась со мной дама из Вены. На прощание она прощебетала Лоле какие-то австро-венгерские любезности; собака стояла возле меня, она была серьезна и смотрела перед собой жестким, чуть косящим взглядом. А потом я взяла в руку брошенный поводок и пошла прочь, и ее длинные сухопарые ноги, вооруженные белыми когтями, приноравливались к моей походке…
Она не шла за мной, а скорее сопровождала меня, и я приподымала цепь, чтобы она не слишком тяготила эту принцессу в неволе. Хватит ли заплаченного мной выкупа, чтобы она действительно стала моей?
В тот день Лола не пожелала есть и отказалась пить прохладную свежую воду из белого кувшина, который я купила специально для нее. Томным движением повернула она узкую нервную мордочку на гибкой шее к старой облупленной миске. Напилась оттуда и подняла на меня свой великодушный взгляд, весь в блестках, словно искрящийся ликер.