Выбрать главу

Танцуют ладошки, танцуют плечи, бедра, глаза, брови, волосы — все, кроме неуклюжих ног, не ведающих, что они творят. Но ее развязность заезжей авантюристки, наглая спесь, сквозящая в каждом ее движении, спасают дело. Она ставит себе в заслугу неправильное па, хвалится тем, что пропустила антраша, а уйдя за кулисы, даже не дает себе перевести дух: сразу начинает говорить, говорить — и врать с безудержностью южанки, рожденной в России.

Она заговаривает с каждым, общительная, словно пьяная принцесса. Она останавливает, схватив за плечо, одного из белокурых братьев Шмец в красно-лиловом трико, который краснеет, опускает глаза и не осмеливается убежать; она ловит в углу мамашу Шмец, которая отвечает ей одними лишь «ja», звучащими резко, как пощечина; весельчак распорядитель выслушивает полный ассортимент вранья; Браг принимается насвистывать, а она все говорит, говорит, говорит!

— Моя семья… Моя родина… Я ведь русская… Говорю на четырнадцати языках, как и все мои соотечественники… У меня платьев для сцены на шесть тысяч франков, и все для этого жалкого, пустякового номера… Но вы увидите, доррогой, что я ношу вне театра! Деньги для меня — тьфу! Я не могу назвать вам мое настоящее имя: тут такое началось бы!.. Мой отец занимает в Москве самое высокое положение. Он женат, знаете ли?.. Только вот женат он не на моей матери… Он дает мне все, что я захочу… Вы видели мою сестру? Никудышная девчонка! Я ее часто бью, потому что она ничего не желает делать. Но, во всяком случае, она невинна! Клянусь вам жизнью, это так!.. Вы не видели меня в прошлом году в Берлине? О, на это стоило посмотреть! Номер обошелся в тридцать две тысячи франков, доррогой мой! Я танцевала с этим мерзавцем Кастильо. Клянусь вам жизнью, он меня обокрал! Но когда мы пересекли русскую границу, я все рассказала отцу, и Кастильо упекли в каталажку. У нас в России не знают пощады к ворам. В каталажку, да, в каталажку! Вот так!

Она делает движение рукой, как будто поворачивает ключ в замке, и в ее глазах, подведенных жирным синим карандашом, вспыхивает злой огонек. Потом, отдуваясь, она спускается к себе в гримерную и там дает волю своим нервам, отвешивая сестре пощечины со всего маху. Пощечины звонкие, как на сцене, они оставляют следы на круглых, еще детских щечках. Их слышно даже в коридоре. Возмущенная мамаша Шмец предлагает «потать шалопу в трипунал» и прижимает к груди двух своих младшеньких, белокурых мальчуганов семи и восьми лет, как будто Гадина собралась их отшлепать.

Что за адское пламя пожирает изнутри эту бабенку? Недели не прошло, а она уже успела запустить в голову дирижеру атласной туфелькой, обозвать администратора «сутенером», а костюмершу довела до слез, обвинив ее в краже драгоценностей… Где тихие вечера в «Эмпире-Паласе», где сонный покой наших келий за плотно закрытыми дверьми? Это становится невыносимым. Гадина отравила жизнь всем вокруг.

— Она у меня допросится! — угрожает Жади. — Пусть попробует сказать мне хоть слово! Или даже нет: пусть только заденет меня в дверях, и я ее вышвырну вон!

И Браг почти готов помочь ей в этом: он не может переварить непростительный успех Русалки, сверкающей, как новенький фальшивый брильянт среди чиненых трико, вынутых из нафталина платьев и почерневших декораций.

— Я люблю жить спокойно, — шепотом говорит Брагу Ида. — Никто никогда не мог сказать ничего худого ни о муже, ни обо мне, верно? Так вот, даю вам слово, когда я уношу со сцены Гектора, стоящего у меня на руках, и вижу, как эта Гадина хихикает над нами, я с трудом удерживаюсь, чтобы не уронить Гектора ей на голову!

Никто уже не обращает внимания на юную белокурую «сестру», которая танцует словно во сне, в промежутке между двумя пощечинами. Она попадается навстречу в коридорах, перегибаясь под тяжестью полного ведра или кувшина с водой. Она носит пыльные шлепанцы и отвисшие, потерявшие форму нищенские юбки.

Но после спектакля Русалка напяливает на нее платье-чехол, слишком просторное для юного, еще не развившегося тела, громадную шляпу, достающую ей чуть ли не до бедер, заставляет румянить щеки, красить ресницы и ведет в один из ночных баров Монмартра. Там она усаживает ее, заспанную и покорную, за стойку, где подают коктейли, и под насмешливыми и удивленными взглядами случайных друзей снова принимается говорить, говорить, врать:

— Мой отец… Он самый высокопоставленный чиновник в Москве… Я говорю на четырнадцати языках… Я сама никогда не лгу, но мои соотечественники, русские, все ужасные лгуны… Я два раза плавала вокруг света на княжеской яхте… Все мои драгоценности остались в Москве, родные не разрешают мне носить их на сцене, ведь на них герцогские короны…