Это и есть та полость, то зияние, заполнить которое и призваны, без сомнения, поначалу объекты, которые как бы заранее для этого приспособлены, специально созданы, чтобы послужить затычкой. На этом и останавливается классическая психоаналитическая практика, прибегая к терминам оральное, анальное, скопическое и голосовое. Все это и есть различные имена, с помощью которых мы можем указать на а как на некий объект, хотя на самом деле а представляет собою, собственно говоря, следствие из того, что знание, в основе своей, сводится к означающей артикуляции.
Знание это является средством наслаждения. И когда оно работает, продукцией его, повторяю, является энтропия. Энтропия эта, этот пункт, где происходит утрата, и является как раз единственной точкой, единственным местом, где предоставлен нам регулярный доступ к тому, что имеет отношение к наслаждению. Тем самым преобразуется, замыкается на себя и мотивируется все то, как влияет означающее на судьбу говорящего существа.
К речи это имеет самое малое отношение. Это имеет отношение к структуре, — структуре, выстраивающейся как отлаженный аппарат. Человеческому существу, гуманоиду, названному так, ясное дело, лишь потому, что он является всего-навсего гумусом языка, остается лишь к аппарату этому свою речь подладить.
С помощью всего-навсего четырех буковок мне только что удалось продемонстрировать вам, что достаточно приписать к единичной черте, Svдругую черту, S2, чтобы быть в состоянии, исходя из этих, тоже полноправных, означающих, определиться в отношении, с одной стороны, ее смысла и, с другой стороны, внедрения ее в наслаждение — того, благодаря чему она становится орудием наслаждения.
Это и служит работе отправной точкой. С помощью знания как орудия наслаждения производится работа, которая имеет некий, темный, смысл. Он, этот темный смысл, и является смыслом истины.
4
Не доведись мне уже рассматривать эти термины в самом различном свете, я не решился бы, разумеется, их здесь ввести. Но позади проделанная работа, и работа немалая.
Когда я говорю вам, что знание первоначально имеет место в дискурсе господина на уровне раба, кто вспоминается, как не Гегель, показавший нам, что именно труд раба выдает нам истину господина. Истину, которая его, конечно же, ниспровергает. На самом деле, мы можем, пожалуй, дать схеме этого дискурса иные формы и обнаружить место, где в гегелевской конструкции зияет прореха, где замкнутость ее оказывается насильственной.
Если существует что-то, что наш подход очерчивает и что аналитический опыт, безусловно, заново подтвердил, так это тот факт, что нельзя говорить об истине, не давая тут же понять при этом, что подойти к ней можно лишь через недосказанность, что она никогда не выговаривается до конца по той причине, что кроме полуправды этой сказать нечего. Все, что может быть высказано, уже здесь. И тут, следовательно, дискурс упраздняет себя. О несказанном говорить нечего, какое бы удовольствие это занятие кое-кому, похоже, ни доставляло.
И тем не менее его, этот узел недосказанности, я все же давеча проиллюстрировал, показав вам, каким образом следует выделить в нем то, что имеет, собственно, отношение к интерпретации — то, что я сформулировал, говоря об акте высказывания, лишенного содержания, и о содержании высказывания, отвлеченном от его акта. Я показал, что именно здесь находятся те присущие интерпретации осевые точки, точки равновесия и приложения сил, опираясь на которые, мы сможем радикальным образом обновить наше представление об истине.
Что такое любовь к истине? Это что-то такое, что насмехается над ее, истины, неудачей быть. Эту неудачу быть можно назвать и иначе — нехваткой забвения, напоминающей о себе в образованиях бессознательного. Здесь не идет речь о том, чтобы быть, быть в смысле какой бы то ни было полноты. Что представляет собой неразрушимое желание, о котором говорит Фрейд в заключительных строках Толкования сновидений? Что это за желание, которое ничто не способно изменить и поколебать, даже когда меняется все вокруг? Нехватка забвения и есть то же самое, что неудача быть, так как быть как раз и означает забыть. Любовь к истине, это любовь к той слабости, над которой мы с вами приподняли завесу, это любовь к тому, что истина скрывает и что зовется кастрацией.
Жаль, что мне приходится делать эти напоминания, по сути дела, столь отвлеченно-книжные. Мне кажется, однако, что с аналитиками, с ними в особенности, часто бывает так, что за несколькими табуированными словами, которыми они без стеснения свою речь уснащают, незамеченным остается то, что истина — это бессилие.