Выбрать главу

Миф об Эдипе, в том трагическом изводе его, которым Фрейд пользуется, показывает нам, что убийство отца является условием наслаждения. Пока Лай не устранен — в бою, где победа Эдипа вовсе означает для него вступление в наследство наслаждением матери, — пока Лай не устранен, повторяю, этому наслаждению не бывать. Но действительно ли ценой этого убийства Эдип его получает?

Вот здесь-то и выступает на первый план главное — выступает особенно выпукло именно в связи с тем, что Фрейд пользуется именно мифом в трагическом его оформлении. Эдип получает доступ к наслаждению в награду за избавление народа Фив от вопроса, попытка дать ответ на который погубила лучших его сынов, попытавшихся разрешить то, что представало им как загадка в двусмысленной фигуре сфинкса — полу-льва, полу-женщины, воплощении той полу-правды, в которую облечена истина. Дав сфинксу ответ, Эдип разрешает — в этом-то и заключена двусмысленность — то напряженное ожидание, которое породил в народе вопрос об истине.

Он и знать не знал, ответив на этот вопрос, до какой степени его ответ предвосхищает его собственную жизненную драму, как не знал он, что, сделав выбор, попадется в ловушку истины. Человек — вот разгадка, но кто знает, что он, человек, такое? Довольно ли будет того двусмысленного определения, что дал ему Эдип, сказав, что именно он ходит поначалу на четырех конечностях, потом на двух задних — здесь проявилось то, что его самого и всех потомков его отличало, по справедливому замечанию Леви-Стросса, неумение ходить прямо — а затем, наконец, на трех, с помощью посоха, который, хотя и не был белым посохом слепца, принял в случае Эдипа форму еще более поразительную, оказавшись его собственной дочерью Антигоной?

Что же произошло затем с истиной? Она удалилась? Но для чего? Не для того ли, чтобы оставить открытым то, что станет для Эдипа путем возвращения к ней? Ибо истина возникнет перед ним снова, возникнет тогда, когда он пожелает противостать беде куда более страшной, чем поначалу, беде, поражавшей не только тех, кто осмеливался отгадать заданную сфингой загадку, но коснувшейся на сей раз всего народа в форме чумы, этой загадочной болезни, виновником которой в античности считалась именно сфинга. Здесь-то Фрейд и показывает нам, что вопрос об истине встает для Эдипа снова, и результатом становится что? А то самое, что мы можем определить в первом приближении как нечто такое, что имеет по крайней мере некоторое отношение ккастрации, той цене, которую Эдип за истину заплатил.

Но все ли еще этим сказано? Ведь в результате отнюдь не бельмы спадают у него с глаз — нет, это глаза спадают у него как бельма. Не в этот ли объект, как мы видим, превращается на наших глазах Эдип, не претерпев кастрацию, нет, но став, скорее, кастрацией сам — в то самое, что осталось от него, когда исчезло с его лица, в форме глаз, одно из привилегированных воплощений объекта а?

Напрашивается подозрение — а не расплачивается ли Эдип за то, что он не унаследовал трон, а взошел на него, будучи выбран в качестве господина, человека, сумевшего вопрос об истине стереть бесследно? Другими словами, посвященные уже в суть дела моими словами, что суть позиции господина в его кастрации, разве не видите вы здесь указания, пусть прикровенного, на тот факт, что именно в кастрации берет свое начало то, что и предстает, собственно говоря, как наследование?

Если кастрация — как любопытным образом нам это всегда подсказывала фантазия никогда не связывая, однако, этого факта с основополагающим мифом об убийстве отца — если кастрация, повторяю, является уделом сына, не она ли, та же кастрация, оказывается царским путем к выполнению функции отца? Это дает о себе знать в нашем опыте. Не свидетельствует ли это о том, что кастрация передается от отца к сыну?

Но можно ли говорить тогда, что именно смерть послужила всему началом? Не свидетельствует ли все, напротив, о том, что перед нами своего рода дымовая завеса? Возникшее и опробованное с позиции аналитика в субъективном процессе, где функция кастрации дает себя знать, не оказывается ли это чем-то таким, что, тем не менее, скрадывает этот процесс, его вуалирует, берет его, так сказать, под свое покровительство, избавляя нас тем самым от необходимости заострять внимание на том, что позволило бы раз и навсегда строго определить позицию аналитика.

Почему это так получилось? Не лишне в этой связи отметить, что миф об убийстве отца как основополагающем факте впервые встретился Фрейду при истолковании сновидения, и что в нем, сновидении этом, нашло выражениепожелание смерти. Конрад Стайн в своей статье подвергает его интересному критическому разбору, показывая, что эти пожелания смерти своему отцу усиливаются в тот момент, когда смерть эта стала реальностью. Само Толкование сновидений выросло, по словам Фрейда, из смерти его отца. Фрейд, таким образом, хотел бы видеть себя виновным в смерти отца.