Время от времени, между тем, происходят, мы видим, сбои. Именно в этих случаях врываются в ход вещей ляпсусы и огрехи, в которых дает о себе знать бессознательное. Причем лучше и глубже, чем в свете психоаналитического опыта.
Порою мы позволяем себе прочесть биографию. Мы делаем это, когда документов, имеющихся в нашем распоряжении, достаточно, чтобы ясно было, чем человек жил, к чему считал себя предназначенным, и насколько, по его мнению, он свое предназначение осуществил.
Однако имея в виду, что знание не обязательно себя знает, вполне возможным окажется, читая подобную биографию, понять, на уровне какого бессознательного знания происходила работа, обнаруживающая истину всего того, что полагало, будто существует.
Возвращаясь к анализу схемы дискурса господина, укажем, что именно невидимая работа раба, та самая, что формирует латентное бессознательное, обнаруживает, стоит ли эта жизнь того, чтобы о ней говорить. Потому то и возникает вокруг истин, истинных истин, столько заблуждений, ошибок, вымыслов.
Знание, таким образом, оказывается в центре психоаналитического опыта, помещается им, так сказать, на скамью подсудимых. Уже это, само по себе, возлагает на нас обязанности его допрашивать, ничем себя в этом допросе не ограничивая. Вообще говоря, мысль о том, будто знание_как-то, где-то, хотя бы в чаемом будущем, способно стать замкнутым целым — мысль эта и без всякого психоанализа вызывала сомнения.
Возможно даже, что сомнения эти, в случае скептиков, заходили излишне глубоко. Под скептиками я разумею тех, кто некогда составлял под этим именем школу, — у нас о ней теперь очень слабое представление. Но в конце концов кто знает, какой от них нам был бы прок? Что мы можем узнать о них из того, что нам от этой школы осталось? Благоразумней, быть может, воздержаться от мнения по этому поводу. От знания их дошло до нас, вероятно, лишь то, что способны оказались у них почерпнуть другие, те, кто понятия не имели, откуда исходили скептики в своих радикальных формулах, ставивших под сомнение всякое знание вообще, не говоря уже о целостном знании.
Что действительно хорошо показывает, насколько малую роль играют здесь школы, так это тот факт, что идея, будто знание может быть целостным, остается, если можно так выразиться, имманентна политике как таковой. Это известно издавна. Воображаемая идея целого в том виде, в котором дана она нам в представлении о теле, основанном на благотворной для него форме, в пределе своем составляющей сферу, всегда в политике, в политической демагогии, активно использовалась. Что, в самом деле, можно представить себе прекраснее и в то же время ограниченнее ее? Что еще так напоминает монастырскую ограду удовлетворения?
Подспудная связь этого образа с идеей удовлетворения — вот то, с чем приходится бороться нам всякий раз, когда в работе, о которой идет здесь речь, в работе прояснения путей бессознательного, мы сталкиваемся с чем-то таким, что образует узел. Здесь перед нами препятствие, предел, или, скорее, вата, где мы теряем направление и увязаем.
Удивительно, что такое учение, как марксизм, учение, сумевшее артикулировать функцию классовой борьбы, не преминуло, однако, породить проблему, с которой сталкиваемся сегодня мы все, то есть оказать поддержку дискурсу господина.
Конечно, этот последний имеет уже другую структуру, нежели тот, древний, исходящий из места, которое вы найдете на схеме Г. Его место нужно искать на другой схеме, которую вы видите под буквой У. И я вам объясню, почему. Место, которое мы предварительно называем господствующим, занимает в нем, как видите, S2, которое является, по определению своему, не всезнанием, нам до этого далеко, а всецело знанием. Тем, другими словами, что утверждает себя как знание в чистом виде и что мы, на повседневном языке, зовем бюрократией. С этим, надо признать, связаны кое-какие проблемы.
На первом моем занятии, том, что состоялось три недели назад, мы исходили из того, что в первом варианте дискурса господина знание было уделом раба. И я счел возможным утверждать, хотя у меня и не было времени, в связи с досадными мелкими неприятностями, эту мысль развивать, что различие между дискурсом античного господина и дискурсом господина современного, так называемым капиталистическим, обусловлено изменением места знания. Более того, я позволил себе предположить, что ответственность за это преобразование лежит на философской традиции.
Так что если мы, оправдывая революцию и ее достижения, именуем пролетария обездоленным, то происходитэто оттого, что он действительно — до того, естественно, как лишиться общинной собственности, оказался кое-чем обездолен.