Выбрать главу

Бабушка Циля считает, что у них там, в офицерской бане, происходит полнейший Содом и Гоморра, пьяное безобразие и моральное разложение, сплошной упадок Римской Империи [Там же: 59].

Синтез советско-еврейского воспитания396, а также культурная гибридность самих советских обычаев проявляются в естественной синхронности ритуалов: рассказчик отмечает 7 ноября и 9 мая у родственницы, врача и «большевички», которая подает к столу традиционные еврейские блюда. В бывшей ленинградской коммуналке жильцы обмениваются на Пасху/Песах крашеными яйцами и мацой. Современность предстает здесь культурным палимпсестом, сквозь поверхность которого все явственнее просвечивают слои (полу)табуированного прошлого, обнажая вместе с тем разложение советской монокультуры незадолго до ее коллапса. В школе висит деревянный трехстворчатый складень, своего рода триптих, с портретами членов Политбюро ЦК КПСС: артефакт, отсылающий к дореволюционным иконостасам. О том, что подобные складни до сих пор изготовляются по образцу походных иконостасов, детям «строго секретно» (!) рассказывает замполит. Прорастающая многослойность идеологической реальности обнаруживает прежде скрытые, «колонизованные» и присвоенные в новом политическом контексте культуры. Картина все более рыхлой идеологии дополняется ироническим снижением советских атрибутов: «Боевое Знамя» части в углу класса сравнивается со шваброй, а в текст популярной советской песни вставляются похабные строчки.

Семейная история младшего Язычника представляет собой собрание риторико-идеологических элементов разного происхождения – обломков дискурсов: советской историографии; внутриеврейского, отклоняющегося от официальной линии семейного предания; хасидских житий и еврейских изкор-бихер. В то время как автор инсценирует и стилизует гибридное, полудетское идеологическое присвоение еврейской истории и одновременно в игровой форме «тестирует» разные возможности ее изложения, читатель сталкивается с пронизывающими ее трагизмом и уязвимостью. Рассказчик сообщает, что после революции все восемь бабушек и дедушка по отцовской линии из «местечка, откуда суеверия» [Там же: 47], перебрались «работать и учиться» [Там же: 48] в крупные города. В это советско-эмансипаторное письмо закрадывается критика культа личности Сталина, когда мы узнаем, что дед – «председатель Комитета еврейской бедноты» [Там же: 47], служивший советской власти, – стал жертвой беззаконных репрессий. Но тут же приводятся слова бабушки Фиры, которая называет дедушку убийцей («в двадцать третьем году приходил нас разъевреивать, а мердэр» [Там же: 48]): это голос того еврейства – и традиции – для которого вся советская ассимиляция была не чем иным, как насильственным захватом. Опять-таки без перехода и паузы мальчик хвастается одним из своих прапрапрадедов, знаменитым «молчащим языченским цадиком», чьи мысли по ночам записывал сам Илья-пророк397.

Между тем само повествование запечатлевает рассказываемую еврейскую историю, так как мальчик уже не говорит ни на иврите, ни на идише, а первый язык кажется ему особенно странным и запутанным. Показательно, однако, что он лелеет мечту написать книгу о своей семье, чтобы увековечить, в частности, память о бабушке Эсе, в 1948-м или 1949 году убитой ленинградскими антисемитами. Только еврейские имена в книге придется заменить русскими, ведь «про евреев нельзя печатать книжки без особого разрешения ЦК КПСС, иначе могут получиться погромы» [Там же: 66]. В этом бесхитростном пассаже проговаривается замалчиваемая история: «черные годы» советского еврейства конца 1940-х напрямую связываются с дореволюционными погромами – именно так воспринимали это сами евреи. Мальчик хочет написать своего рода книгу памяти, что-то вроде изкор-бух, в которой антисемитские действия советского режима стояли бы в одном ряду с другими гонениями на евреев, прежде всего с холокостом. Знаменательно его страстное желание отыскать конфискованную в 1923 году и официально осужденную советской властью семейную книгу, в которой его предки изложили свою многовековую историю на еврейском («в эту книгу было все записано, что случилось с моей семьей […] за ближайшие полтысячи лет, или больше» [Там же: 71]), и использовать ее для реализации своего летописного замысла.

Трагикомический обзор еврейской истории, изложенной юным Язычником в романе Юрьева, не обходит и тему эмиграции и алии, причем анекдотические общие места этой темы соединяются с печально-ироническими парадоксами позднесоветской концепции исхода:

вернуться

396

Ср.: «В его [Язычника] представлении советское пространство формируется квазиеврейскими реалиями вроде газеты Советиш Геймланд, мифами и советским бытом» [Terpitz 2008: 265].

вернуться

397

Этот семейный апокриф содержит пародию на хасидские истории, в которых важнейшую роль играют чудесные деяния и многозначительные изречения легендарных цадиков. Так, молчащий цадик говорит в первый и последний раз в 1905 году, когда его, спасая от погрома, сажают в запряженную старым мерином тележку. Фраза, которую он произносит в этот момент и которую потом будет толковать весь еврейский мир, звучит так: «Тпру-у, приехали» [Юрьев 2000: 48]. После этого он умирает.