Во второй части романа читатель погружается в мир старой веры тайной еврейской общины. Юный рассказчик принадлежит к семье криптоевреев, якобы ведущих свой род от испанских марранов401 и благодаря многовековой мимикрии сохранивших их традиции до наших дней. Архаизированный язык подростка, с сильным древнерусским и церковнославянским налетом402, перекликается с вкрапленными в текст (и иногда иронически остраняемыми) фрагментами древнееврейских молитв, напечатанных древнерусскими буквами в графический унисон с архаизированной поэтикой. Кроме того, древнерусский указывает на вышеупомянутую принадлежность Жидят к «ереси жидовствующих». Современность выступает здесь не более чем декорацией для духовного царства тайных ритуалов403, пророчеств и заговоров, воспоминаний об изгнании и эсхатологических чаяний (как, например, предсказанное в еврейских священных книгах подземное возвращение всех евреев, живых и усопших, в Иерусалим).
Географические экскурсы подростка воспроизводят сакральную топографию: все крупные города, как, например, Хельсинки, зовутся «Ерусалим» [Там же: 12]; библейская топонимика переносится на географические объекты и небесные тела:
А дальше за тем […] морем широким, раскинутым – и нету ничего, одна пустая вода, в нее же загибается небесная твердь, нижнее исподнее небо с Мойсеевой дорогой на нем […]. И как только не скатываются крайние звезды за край? – не знаю, крепко-накрепко, видать, приколочены [Там же: 14].
Эта картина мира отмечена тем же герметически-инфантильным восприятием пространства, которое Юрий Лотман и Кеннет Уайт описывают применительно к эпистемологии христианского средневековья404. В рамках религиозной концепции пространства Иерусалим как umbilicus terrae также определял представления о близком и далеком, добре и зле. Даваемая мальчиком характеристика «Ленин-Города» (Ленинграда, здесь также названного Римом) одновременно вызывает в памяти типичные для раннего «петербургского текста русской литературы» [Топоров 2003] антипетровские народные легенды: на дне реки [Невы] «видимо-невидимо голокостых шкилетов […] шкилеты те по пояс завалены каменным и железным хламьем, а сверх пояса волнуются, касаются и цепляются»; над городом висят зловещие облака разноцветного дыма; а выросший до культурного мифа бронзовый памятник Петру I работы Фальконе описывается так: «Самый же страшный – зеленый, вздутый, сердитый» [Юрьев 2000: 11]. Зеленое, вздутое лицо царя-основателя соединяет черты вампира и утопленника – последнее как метонимия жертв города призраков и связанных с ним литературных героев.
Однако и в эту еврейскую эсхатологию закрадываются пародийно-иронические ноты, превращая ее в высшей степени гибридный интеллектуальный конструкт: рифмованные строки о странствии евреев в пустыне перемежаются с текстом популярной русской песни «Раскинулось море широко…»; древнеегипетские («фараонские») [Там же: 58 f.], древнеримские, христианские и советские власти сталкиваются друг с другом в этом потоке сознания, более того, отождествляются405 и все вместе образуют многоликий образ врагов Израиля, осадивших «краденый город» Иерусалим [Там же: 58]. Скорое совершеннолетие – Бар-мицва – должно скрепить и инициировать высокое сакральное предназначение мальчика, однако сам он воспринимает его как долгожданную возможность делать запретные вещи. Внутренний глаз, который у него, у «князя», должен открыться в тринадцать лет, наконец-то позволит ему смотреть советские телепередачи и читать газеты [Там же: 96].
Гибридность романной поэтики проявляется и в парадигматически организованном, полном коннотаций и параллелизмов письме, которое подчас оказывается весьма слабо связанным с перспективой мальчика, обнажая лирический голос Юрьева-поэта. Так, упоминание фамилии умершего Константина Черненко – своего рода «цвето-поэтический» ономастический сигнал – тут же обрастает другими лексемами с корнем «черн»: «черные подковки» или «черноголовые хохотуны» [Юрьев 2000: 11]. О трансгрессии ограниченной повествовательной перспективы и сказовой техники также свидетельствуют описания, рождающие сложную, ассоциативную текстовую фактуру. Ср.: «…заоконный свет […] колесит, оборачиваясь вокруг себя, по комнате, убирает черный свет темноты, сразу же вырастающий за его спиной снова» [Там же: 33]. На интерференцию речи автора и персонажа, вернее, на вторжение чужих, более обширных и порой «чужих», знаний в поток речи рассказчика указывают и интертекстуальные отсылки: «…я уж ничего не разглашу, […] – даже за мильон. Даже за мильон терзаний…» [Там же: 40]. Здесь намекается на название знаменитой критической статьи «Мильон терзаний» (1872) Ивана Гончарова – мифологему не только русской, но и русско-советской культуры, а также программное произведение советской старшей школы. Или: «…русская зима, белым-бело во все пределы» [Там же: 42] – строка содержит сокращенную и фонематически модифицированную цитату из известного стихотворения Бориса Пастернака «Зимняя ночь»; ср. часто цитируемую первую строку: «Мело, мело по всей земле / Во все пределы». Интертекстуальные каламбуры вроде «мастер Маргарита из салона на улице Герцена» [Там же: 73] – пародийный намек на канонический булгаковский паратекст – дополняют самоироничное, игровое письмо Олега Юрьева, жонглирующее культурными стереотипами. При этом интертекстуальные отсылки отнюдь не всегда (однозначно) маркированы, что графически усиливает структуру полифонического текста: чужие следы порой без остатка растворяются в этой фактуре и требуют расшифровки. (В этом смысле «Полуостров Жидятин» сопоставим с «Лестницей на шкаф» Михаила Юдсона.) В других местах не всегда твердо владеющие языком юные рассказчики допускают уморительные тавтологии, ср.: «При чем тут здесь?» [Там же: 15]; «Едва я только что родился» [Там же: 34–35]; «в течение через полчаса» [Там же: 38]; «мне […] нужно спешно одно спешное нужное дело справлять» [Там же: 109]. Со склонением тоже не все гладко: «по Седьмым ноября и Девятым мая» [Там же: 37]. При этом рассуждения Язычника об ошибках других создают комический эффект: «Правильно надо: наложить борщу… или борща?» [Там же: 34].
401
Библейские генеалогии, возводящие собственный род или род соседей к первым людям или праотцам, укоренены и в мифических историях славянских сельских общин об общем происхождении. Так, некоторые деревенские жители по сей день связывают происхождение своих еврейских соседей с двенадцатью коленами Израилевыми [Белова/Петрухин 2008: 64–76]. Сознание своей генеалогической избранности, симультанность разновременных пластов играют ключевую роль для молодого героя Юрьева.
402
Ср. употребляемые им слова «великоденная», «искони», «девки», «кашеварить», «суконце», «шкилет», «поганские», «Ленин-Город» (Ленинград), выражения «об левую руку», «исподнее небо», «заказано накрепко», «русская земля» и т. д. [Юрьев 2000: 7–13]. Современный русский язык мальчик воспринимает как
403
Накануне своего еврейского совершеннолетия мальчик должен самостоятельно сделать себе обрезание.
405
Так, мальчик говорит о предстоящем построении коммунизма «во всех Римских странах» [Там же: 106]; в его рассказе о еврейском бегстве из Египта египтяне тоже называют себя римлянами.