Потому я и не ропщу.
Я вылезаю из окна и сажусь на карниз, свесив ноги над улицей на высоте тридцать третьего этажа. Это не так-то просто сделать. Рост у меня не маленький. Представьте себе долговязый скелет. Невольно задумываюсь, как будет выглядеть скелет, упавший с тридцать третьего этажа. Я опасливо поглядываю вниз. В давние годы провода сплетались перед зданием в безумную паутину, потому что в те годы любая компания, занимавшаяся электрификацией Нью-Йорка, попросту протягивала собственную сеть по всему городу. Потом она быстро разорялась, или ее вытеснял из бизнеса Дж. П. Морган. Теперь того хитросплетения уже нет. Провода прячутся под землей.
Я не затем сюда вылез. Я и не думаю прыгать. Я не смирился со смертью. Ничего подобного. Я смирился только с тем, что люди ведут себя как люди. Умирать? Ни за что! Я всегда рассчитывал перевалить за сто двадцать пять. А мне еще только восемьдесят шесть. Мне еще осталось тридцать девять лет. По меньшей мере.
— Хуу-ху! Хуу-ху!
Птицы отзываются на призыв. Голуби окружают меня, и от мелькания множества крыльев, отливающих радугой или просто сизых, у меня кружится голова. Птицы подлетают и опускаются передо мной, рядом со мной, голуби садятся прямо мне на голову и на плечи. Зачарованный их оперением — какой точный инженерный расчет! — я теряю равновесие. Ширина карниза — примерно сорок пять сантиметров. Мои плечи чуть наклонены вперед — как раз настолько, чтобы заметить, какая твердая внизу мостовая. Отчаянно глотнув воздух, я прилипаю спиной к холодному камню оконного проема. Несколько голубей испуганно срываются и взлетают над Восьмой авеню, над Манхэттеном. Я перевожу дыхание и смотрю, как они летят. Смотрю, как они пренебрегают гравитацией, землей и расстоянием. И лопатки у меня зудят от знакомого ощущения выросших крыльев. Но я не покидаю своего окна. Я уже давно знаю, что не способен летать.
На своем карнизе я устроил маленькую лечебницу для раненых и престарелых голубей. Несколько потрепанных коробок, клочки газеты… Вот новичок на одной ноге — от второй осталась яркая розовая культя. Я вижу, что ему больше не требуется перекись водорода, пузырившаяся вчера на ранке. Я оставляю его в покое и наклоняюсь, чтобы ощупать пальцами крыло другого. Сустав под наложенной шиной наконец вправился, и я с облегчением выпускаю птицу, чтобы накрошить голубиный корм.
— Привет, милые!
Нью-Йорк на такой высоте затянут серой дымкой с легчайшим оттенком синевы. Я втягиваю носом воздух.
— Холодает, а? — спрашиваю я у птиц. — И как вы нынче намерены развлекаться в Нью-Йорке? — Отель всю неделю бурлил, готовясь к праздникам. — Что, никаких планов? Нет, у меня тоже нет.
Я встаю, вглядываясь в темнеющее небо.
— Хуу-ху? — это вопрос.
Я вглядываюсь в небо и гадаю, появится ли Она сегодня.
— Хуу-ху?
Прожив пятьдесят девять лет в Нью-Йорке, я в совершенстве наладил отношения с голубями, а также и с Нью-йоркскими воробьями и скворцами. Но особенно с голубями. С людьми мне гораздо сложнее.
Я долго сижу на карнизе с птицами, ожидая, не появится ли Она. Становится совсем холодно. Последние лучи солнца гаснут в небе, а изнанка облаков светится воспоминанием о них. Потом гаснут и облака, и то, что недавно было ясно, теряет определенность в темнеющем небе. Птицы и камни соседних зданий окрашиваются в более глубокие оттенки цветов. Птица пересекает луч моего зрения. Я не позволяю себе поверить, что это Она.
— Хуу-ху?
«Не смотри», — предостерегаю я свое сердце. Это не Она. И все-таки я смотрю. Яркий щеголь с оперением, отливающим лиловым и зеленью. Не Она.
Она — светло-серая с белыми кончиками крыльев, и Ей на ухо я нашептываю все свои сомнения. За эти годы я рассказал Ей о своем детстве, о прочитанных книгах, об истории сербских боевых песен — пересказал мечты о землетрясениях, о бесконечных застольях и островах, об изобретениях, несбывшихся замыслах, о любви, архитектуре, поэзии — обо всем понемногу. Времени хватало. Как это ни глупо, я считаю Ее своей женой, или чем-то вроде жены, насколько у изобретателя может быть жена, насколько птица, умеющая летать, может любить человека, летать не умеющего.