Последнее время Любина мама часто обращалась к ней так:
– Помнишь, как…
Или:
– Помнишь то-то или того-то…
Многого Люба помнить не могла, потому что в то время была ещё маленькая.
– Отъезд в эвакуацию, я с тобой и с бабушкой, и помнится, нас отец провожал. А утром он улетал на фронт. Дед был на заводе, он в две смены работал… На Казанском вокзале толпа, и вдруг объявляют: граждане, воздушная тревога! И всех гонят в метро, в туннель. Велят вещи оставить на перроне. Толкучка, дети плачут, люди обезумели… В тесноте стоим, ты у меня на руках, и тут я вспоминаю, что на чемоданах сверху я оставила сумку с документами, деньгами, билетами и – ужас! – с мешочком с золотыми вещами и кое-какими бабушкиными драгоценностями. Всё самое ценное! А уже не выйдешь! Стою, молюсь про себя, обливаюсь потом. Отбой. Возвращаемся бегом к вещам, а сумка как лежала наверху, так и лежит! Никому в голову не пришло покушаться на чужие вещи. Чемоданы, мешки, рюкзаки, коробки – ни у кого ничего не стащили! А ведь люди брали с собой что получше, поновей, что можно обменять на еду, спастись от голода – словом, всё необходимое! Вот тогда я поняла, какая беда на наш народ свалилась.
Люба этого не помнила. Она помнила другое, это было уже в последние годы войны. Однажды она проснулась оттого, что на кухне громко плакала мама. Мама с бабушкой Соней часто плакали, но так ещё никогда. Люба, всхлипывая, побежала к ним. Они увидели её, схватили, стали успокаивать, чем-то напоили и снова уложили спать. Годы спустя Елизавета Ивановна рассказывала:
– Как ты нас с бабушкой тогда напугала! Стоишь в дверях, босая, в рубашечке, рыдаешь! Бабушка тебя на руки, еле укачали… Господи! Я громко ревела, да! Ведь побывала в аду! В госпитале челюстно-лицевых ранений. Ужас, ужас! Мы выступали перед ранеными. Наши актёры дрогнули, даже мужчины, но взяли себя в руки, играли божественно, выдали всё, на что были способны… Особенно хороши были Бобчинский с Добчинским. У некоторых раненых под бинтами не было лиц, так нам сказали сёстры. Нечем было смотреть, есть, разговаривать, смеяться. Один, совсем мальчишка, звонко кричал «бис! браво!», а лицо в белой маске. Он прямо захлёбывался от восторга. Сёстры сказали, что до войны он собирался поступать в театральное училище. Мученики, страдальцы, изувеченные на всю жизнь проклятыми фашистами! Никто из них не хотел домой возвращаться. Не могу передать, что мы, актёры, в тот день пережили. В сорок третьем, театр только что вернулся из эвакуации…
– Помнишь ту несчастную семью, мать с двумя детишками? Они жили в развалюхе, что стояла на месте, где теперь строят новый корпус Третьяковки? Их отец погиб на фронте. Старшему лет десять было, младшему года три. Мать с утра до вечера на военном заводе, мальчишки брошены, старший младшего везде с собой таскал. Худенькие, бледные, голодные, в обносках – кто что даст. Да и у самой в чём душа держится. Мать, видно, младшего лучше кормила, а может, старший рос и ему всё время хотелось есть. Соседи подкармливали, и бабушка им носила… Не помню, как старшего звали.
Люба помнила. Его звали Лёшка. Вечно сопливый, в болячках, из рваных варежек красные пальцы торчали. Дичился, людей обходил стороной. Видно, стыдился нищеты и в школу не ходил – не с кем было младшего оставить. И вдруг он исчез. Мать рано поутру стала относить младшего в открывшиеся ясли, вечером с мальчиком на руках пробегала мимо соседей, ни с кем не разговаривая. Лёшку искала милиция. Он как в воду канул. Как-то бабушка вывела Любу гулять. Дело было в мае, за год до окончания войны. Старушки на лавочке знали, куда и почему Лёшка исчез. Вечером бабушка Соня маме рассказывала:
– Нюркин малый старуху-соседку убил. Она в их коммуналке жила. Все ходили смотреть. За колбасу копчёную. Ей с фронта сын прислал сахар, тушёнку и палку копчёной колбасы. Старуха его всегда звала к себе, угощала. Отрезала кусок, а он как с ума сошёл. Схватил утюг и утюгом её… И с колбасой в бега. Участковый его выследил, через несколько дней поймал у помойки. Нюрка вся согнулась, почернела. Никого не замечает, бедная. Младший ножками не ходит, рахит от недоедания, не разговаривает, его бы в больницу… К старухе вернётся сын с войны, ой, беда, ой, горе… – бабушка всхлипнула, утёрла глаза фартуком и вышла курить на балкон.
К концу войны все повеселели. Салюты над Москвой, голос Левитана, сообщавшего об освобождении от фашистов наших территорий, о занятых нашими войсками вражеских городах, о победоносных наступлениях наших войск. На улицах из «тарелок» и рупоров неслись радостные песни. Ждали – вот-вот конец. И дождались. Это время отчётливо запечатлелось в Любиной памяти.