Элитарный клуб сексуальных преступников-рецидивистов.
Некоторые за решеткой, большинство недавно освобождены.
Они создали собственное виртуальное шоу. Представления транслировались через компьютер и Интернет в определенное время, словно часть сетки телепрограмм. Каждую неделю в одно и то же время: по субботам, в восемь часов. Сидели у компьютеров, ждали еженедельного представления, с постоянно растущими требованиями: в следующий раз голых детей должно быть больше, чем в прошлый, тех, которых недавно хватало, и теперь, и потом недостаточно. Дети, которые спокойно сидели, теперь должны трогать друг друга, дети, что трогали друг друга, должны подвергаться насилию, а те, кого насиловали, должны терпеть еще большее насилие; прежнего фотографа необходимо любой ценой переплюнуть. Семеро педофилов, закрытое общество, собственные фотографии собственных преступлений, аккуратно отсканированные и выложенные в Сети.
Так продолжалось почти год, но в итоге их разоблачили.
Как на скачках, соревнования по детской порнографии.
Бернт Лунд — один из этой семерки. Он единственный сидел в тюрьме, и по этой причине только ему дозволялось рассылать через компьютер в камере старые, сделанные ранее и известные фотографии, учитывая совершённые им преступления, его статус все равно был неоспорим, как и его право участвовать. Трое из остальной шестерки после разоблачения успели получить значительные сроки. Против четвертого, Хокана Аксельссона, шел судебный процесс. Что до двоих последних, то здесь доказательная база оказалась слабовата, вероятно, им удастся уйти от приговора, все всё знали, но это не играло роли: недоказанное как бы и не существует, и в тени следствия они могли украдкой завязать новые контакты, выстроить новый фундамент для распространения детской порнографии.
Их много, одного посадят, другой тотчас займет его место.
Эверт проклинал себя. Нужно было наведаться в камеру Лунда, еще когда шло дознание. Время поджимало, через СМИ их подстегивало возмущенное общественное мнение, и наперекор своим принципам он отказался от мысли лично съездить в Аспсос, послал к Лунду вместо себя двух коллег помоложе, в камеру, доверху забитую самодельными сидиром-дисками с тысячами фотографий поруганных детей. Если б он тогда побывал в одиннадцатом номере секс-отделения, то, вероятно, знал бы больше; если б он тогда вник в повседневную жизнь Лунда, то, вероятно, не стоял бы сейчас перед неизвестностью, не дал бы этой сволочи преимущества.
— Вот.
Оскарссон повернул ключ, открыл дверь.
— Н-да, как видите, аккуратист.
Свен и Эверт вошли в камеру. И тут же остановились. Очень странное помещение. На первый взгляд похоже на соседние. Окно, кровать, шкаф, несколько полок, умывальник, примерно восемь квадратных метров. Странность заключалась в другом. Подсвечники, камешки, деревяшки, ручки, окурки косяков, одежда, папки, батарейки, книги, блокноты — все разложено рядами. На полу, на застланной кровати, на подоконнике, на полках. Как на выставке. Два сантиметра от одного предмета до другого. Словно костяшки домино, непрерывный ровный ряд — сдвинь один предмет, и все нарушится.
Эверт порылся в кармане пиджака. Достал календарик, по краю размеченный как линейка. Шагнул к кровати, приложил календарик к выложенным в ряд камешкам. Два сантиметра. Двадцать миллиметров. Не больше и не меньше. Потом измерил расстояние от ручки до ручки на подоконнике. Два сантиметра. Двадцать миллиметров. На полках, между книгами, два сантиметра, окурок на полу в двадцати миллиметрах от батарейки, двадцать миллиметров от блокнота до пачки сигарет.
— Здесь всегда так?
Оскарссон кивнул:
— Да. Всегда. Вечером, когда разбирает постель, он укладывает камешки на полу в новый ряд. Измеряет расстояние. Утром, застелив кровать, поднимает камешки и снова укладывает на разглаженное покрывало, ровно в двадцати миллиметрах друг от друга.
Свен поднял несколько ручек. Самые обычные. Повертел несколько камешков. Самые обычные, один невзрачнее другого. Папки, блокноты. Ничего особенного. Папки пустые, без содержимого, блокноты нетронутые, ни одна страница не использована. Он обернулся к Оскарссону:
— Ни черта не понимаю.
— А что тут понимать?
— Не знаю. Ну хоть что-нибудь. Скажем, почему он облизывает детские ноги.
— С чего вы взяли, что это нужно понимать?
— Я хочу знать, где он. Куда направляется. Просто хочу схватить этого мерзавца, поехать домой, съесть торт и напиться.
— Сожалею. Вы никогда этого не поймете. Здесь нет рационального объяснения. Он и сам не знает, зачем облизывает мертвые ноги. Думаю, он понятия не имеет, зачем раскладывает вещи рядами, на расстоянии двух сантиметров друг от друга.
Эверт приставил большой палец к календарику, за черточкой, отмечающей два сантиметра. Поднес к лицу, и все невольно уставились на его большой палец и на двадцать миллиметров.
— Контроль. И больше ничего. Все они одинаковы. Наслаждаются насилием, потому что контроль у них в руках. Власть и контроль. Этот тип — крайность. Но именно так объясняются ряды камешков. Порядок. Структура. Контроль.
Он опустил календарик на кровать, позади камешков, потом резко взмахнул рукой, смел их на пол, один за другим.
— Мы же знаем. Он садист. Знаем, что от ощущения власти у таких, как Лунд, встает. Вот так оно и работает. Когда власть у него, когда беспомощен кто-то другой, когда он решает, навредить ли и как сильно. Вот почему у него встает. Вот почему он кончает перед связанными и избитыми девятилетками.
На подоконнике, где рядком лежали ручки, он поступил так же, резким движением смахнул все на пол.
— Кстати, фотографии в компьютере. Как они расположены?
Оскарссон долго смотрел на ручки, сваленные кучей на полу, без всякого порядка. Потом посмотрел на Эверта, с удивлением, будто не понял вопроса.
— Расположены? В каком смысле?
— Как он их сортировал? Я, черт возьми, не помню. Помню их лица, их глаза, их жуткое одиночество. Но расстояние между фотографиями не помню.
— Не знаю. Правда не знаю. Вообще об этом не думал. Но могу выяснить. Если, по-твоему, это важно.
— Да. Важно.
Оскарссон сел на кровать:
— До завтра потерпит?
— Нет.
— Хорошо, получишь сегодня. Когда закончим здесь. Материал у меня в кабинете.
Вместе они обыскали всю камеру. Ощупали и обнюхали каждый уголок пристанища, где Бернт Лунд обитал последние четыре года.
Никакой информации не нашлось.
У него не было плана.
Он сам не знал, куда направляется.
•
Фредрик открыл дверцу машины. По Стренгнесу он проехал с превышением скорости: зная, что на мосту Тустерёбру скорость ограничена до тридцати, гнал на семидесяти, но ведь обещал Мари, что в садике они будут к половине второго, а обещания надо выполнять.
Ей нужно в садик, потому что папе нужно работать. Ложь сегодня и ложь вчера. Ей нужно в садик, чтобы сохранить за собой место, чтобы поддержать имидж тяжко работающего папы, который писал и нуждался в уединении, чтобы рождать умные мысли. Но умные мысли не появлялись уже который месяц. За последние недели он не написал ни единого слова. Его будто судорогой свело, и он не знал, как от нее избавиться.
Вот почему Франс преследовал его по ночам, вот почему он вспоминал побои, вот почему не мог заниматься любовью с молодой красивой женщиной, которая прижималась к нему по утрам, а поневоле сравнивал ее с другой, запутываясь в отношениях, каких более не существовало, в отношениях с Агнес. Как будто работа, писание отнимали все время на размышления, вообще-то он всегда именно так и делал — работал, работал, работал, чтобы не думать и не чувствовать, в нем действовал мотор, который не останавливался ни на минуту, гнал его вперед, — находясь в движении, он уходил от прошлого.
Он припарковался на улице, возле детского сада. Это зона для разворота, и однажды его там оштрафовали, но ехать дальше и наобум искать место для парковки уже нет времени. Он помог Мари отстегнуть ремень безопасности, открыл заднюю дверцу. Они вышли. На улице еще жарче, чем в машине, солнце в эту пору дня стояло, наверное, в самой высокой точке, температура в тени градусов тридцать. Странное лето, оно наступило уже в начале мая и с тех пор все тянулось и тянулось, за целый месяц считанные облачные и дождливые дни.