Тут я опять не сдержался и буркнул, что его критика наверняка будет разгромной.
Штребелов не колеблясь подтвердил это и заявил, что я не достиг воспитательной цели урока и, стало быть, грубо нарушил учебный план.
Я запальчиво возразил, разъяснил связь урока с западной телепередачей, назвал свой метод ведения урока государствоведения наступательным, исследующим актуальные политические проблемы. От кого же, как не от нас, получат ученики ответ, сказал я. А разве Штребелов против наступательного метода? Не может того быть, если вспомнить требования, какие он, директор, постоянно предъявляет учителям.
Наступательный? Под этим я понимаю кое-что совсем другое, резко ответил Штребелов, а вы сделали как раз то, что хотят нам навязать с запада… В итоге мы жестоко поспорили.
Я ушел, не попрощавшись, из его кабинета, узкой, мрачной кельи. Ждал, какие же будут последствия, собирался защищать свою точку зрения. Но ничего не последовало. И я промолчал. Моя ошибка.
Что значит для меня владеть наступательным методом?
Это, разумеется, не значит, что я без конца подставляю себя под сиюминутные атаки противной стороны, это немыслимо и было бы скорее оборонительной тактикой, тогда мы оказались бы в зависимости от противной стороны. Владеть наступательным методом — значит прежде всего, понимая, какие принципиальные проблемы обрушиваются на нашу молодежь, к примеру вот в такой передаче о будущем человечества, которая вызывает дискуссии, не уклоняться от них. Тут уж мы не вправе стоять в стороне, напротив, мы обязаны защищать наши взгляды решительно, а главное, убедительно. Наступать — это совсем не значит, не глядя ни направо, ни налево, заниматься абстрактными рассуждениями, не достигающими цели. Владеть наступательным методом — не значит соглашаться с мнением, которое удачно выразил поэт: «Ибо, — мудро заключает он, — быть того не может, чему быть не должно»[6].
Вот так-то, Анна. Но я не вынес вопрос на обсуждение, когда Штребелов этого не сделал. А теперь спрашиваю себя: был ли в этом вообще смысл? Как же смогу я, как же смогут другие что-либо изменить, если эту самую «штребеловщину» — буду уж так называть это явление — никак не ухватишь, если она уклоняется от настоящей схватки. А может, я виноват, может, это я не умею успешно и действенно защищать свои воззрения? Известно ли тебе, что такое усталость, не физическая, а душевная? Не изматывай себя так. Да тебе и не придется, ты совсем другой человек. Тебе такая усталость не грозит, в этом я уверен. А мне?
Анна, извини меня за это дополнение, но так уж получилось.
Манфред».
«Н., 16 июля
Дорогая Анна,
четыре дня я не прикасался к авторучке. Буквально с ног валился. У меня такое ощущение, словно меня скалками исколотили. Исследования я прошел, связаны они были с малоприятными манипуляциями. Ну, теперь конец, исследования были нужны врачам — специалистам и Иоахиму, которые считают, что без этого не добраться до сути проблемы.
И все же, когда я сижу перед Иоахимом у его письменного стола, вижу, как он перелистывает мою историю болезни — а она день ото дня устрашающе пухнет, — я с грустью думаю, как хорошо, что до сих пор у меня, собственно говоря, подобных «историй» не было. Быстро все иной раз меняется. Хотел бы отнестись к происходящему как к чему-то забавному, с юмором, да не очень получается.
Иоахим бережно и деликатно старается подготовить меня к мысли, что мне придется перестроить свою жизнь, а это вызывает у меня настороженность. Что он имеет в виду? Какая перестройка ожидает меня? Какое-то время работать вполсилы? Или всегда? Довольно скучная предстоит жизнь. Все во мне восстает против этого. Но мне еще ничего не сказали. Ничего определенного. Сейчас они уточняют мой диагноз и потому не торопятся объясняться со мной. Только намекают, к примеру вот так: что ж, уважаемый, придется нам настроиться на умеренность во всем.
Умеренность? Может быть, в еде? Ем я с удовольствием, особенно острые блюда. Может быть, в питье? Ни пива, ни водки, ни рюмочки вина? К черту, что это за жизнь! Лучше пусть меня сейчас же засушат. А может, мне и любовь запретят? Тогда я поселюсь в пустыне и по ночам стану считать звезды. А если они объявят меня инвалидом? Что тогда? Я же еще ничего в своей жизни не достиг. Я же, глупец и зазнайка, до сих пор плескался лишь на поверхности жизни. И сам я на поверку оказался совсем, совсем другим. Мне везде, если я того хотел, удавалось производить впечатление. Усилий мне это не стоило. Как часто на совещаниях я только для того брал слово, чтобы еще раз покрасоваться, — и почти всегда имел успех, мне, к примеру, часто удавалось загнать Штребелова в угол или разозлить его. А что из всего этого вышло? Ах, Юст, ах, человек выдающийся, особенный, он всегда приготовит для нас сюрприз. А я был всего-навсего самодовольным и тщеславным мальчишкой.