– Извини, Адвокат, не узнал. А кто это рядом с тобой? Как-то он странно себя ведет?
– Бармалей, – ответил Верт, – деловой, но башня немного поехала, докосился.
И наступила в купе уютная, преддорожная атмосфера. Знакомились, комментировали, планировали. Профессора удивляло, как быстро, с звериной чуткостью, распределились роли в незнакомом коллективе. Каждый занял свое место, свою ячейку в сложном иерархическом делении зэковского общества. Лидеры были наверху, массы – внизу, а вожак – у окна. И профессор испытал горячую благодарность к Верту, взявшему его под свою опеку. Профессор уже знал, как быстро падают люди в этом обществе на самое дно и как трудно в нем вскарабкаться наверх. Прошлые Гошины заслуги не долго могли оберегать робкого и наивного Дормидона Исааковича, а внизу было плохо, очень плохо.
Неспешно постукивают колеса. Движется наш этап, набирает ход путешествие профессора в далекую Сибирь.
Приятным тенором поет в соседнем купе-камере какой-то зэк.
Наивная, нескладная песня. Но будит она тоскливые и тревожные мысли у пассажиров «столыпина». Даже охрана притихла, прислушалась, не стучит коваными прикладами в железные двери-решетки импровизированных купе тюремного вагона.
Потянулся профессор, повел мощными плечами, удивился в сотый раз мощи нового тела, пресек гнусное побуждение шкодливой руки почесать в паху, пресек монолог прямой кишки.
Конвоир черномазый у двери маячит.
– Эй, бандита, часы есть наручный, кольцо есть зелетой, деньги есть?
– У нас все есть, дубак нерусский, – отвечает с верху Верт. – А у тебя что имеется?
– Водка есть, слюшай, хороший водка. Одеколона есть. Светалана називается. Все есть.
– Баба есть?
– Баба много есть. Все моледой, карасивый. Только твой пусть сама ее просит. Крычи коридор, какой баба хочет? Я твоя маленький комната выводить буду с ней. Только палати дэнги.
– Гоша, поразмяться не хочешь? Я зэчек не люблю, они больно уж жадные и жалкие. Да и в тюрьме у меня этих лярв хватало.
– Как в тюрьме? Там-то откуда?
– Гоша! Коси, но знай меру. Будто ты надзирательниц за четвертак не трахал в изоляторе? Ты лучше отвечай по делу, я-то знаю, что ты в голяках, но займу на это святое дело.
Ой, как захотелось профессору заняться экзотической любовью с какой-то тюремной страдалицей, такой же отверженной, как и он. Ему представилась интимная тишина отдельного купе, бессовестные губы неизвестной женщины, могучая Гошина плоть добавила переживаний профессорскому мозгу и он робко кивнул, облизывая враз пересохшие губы.
– Эй, девчата, молоденькие есть? – возопил Верт в коридор.
Женская камера откликнулась разноголосьем:
– Всякие есть. – А молоденькие, это со скольки? – Целку не желаете? У нашей Фроси целка из жести. – Сыночек, мне всего семьдесять, но я еще крепкая. – Я девчонка молодая, у меня пизда тугая.
Уверенный голос перебил девчоночий галдеж:
– А выпить будет?
– Ты старшая, что ли? – спросил Верт.
– Ну, я. Что предлагаешь-то, и чего хочешь?
– Сама знаешь. Мне для кореша. Водяру сейчас пришлю тебе до хаты.
– А я девчонку пришлю, гони дубака. А может, сам хочешь? Для тебя я и сама бы расстаралась.
– Ты же меня не знаешь.
– Пахана по голосу чую.
– Спасибо на добром слове, ласточка. Дорога длинная, повидаемся. А сейчас принимай посыляку.
Верт передал конвойному какую-то вещичку и сказал резко:
– В женскую хату передай три бутылки водки и жратвы. Девчонку выводи вместе с моим человеком.
Дормидон Исаакович спрыгнул вниз. Сердце его билось, как у кролика. Загремели засовы и профессора провели коридором в туалет, шепнув, что в его распоряжении десять минут, «а то начальника может прибегать – бальшой шум делать может».
Не успел почтенный доктор наук войти в маленькую комнатку, как цепкие руки схватили его, подтягивая к чему-то потному, рыхлому, колышущемуся.
– Скорей, миленький, хорошенький мой, да какой же ты робкий, ну быстрей, что ли, падла ты моя бацильная, – горячо шептала женщина, прижимая растерянного ловеласа и торопливо расстегивая ему штаны.
Профессор с трудом отодвинулся, пытаясь разглядеть прекрасную Джульетту, приобретенную за три бутылки водки. Глазам уголовного Ромео предстала здоровенная бабища преклонного возраста с суровым лицом, густо побитым оспой. То рыхлое, к чему прижимали профессора, было ее молочными железами гигантских размеров и колыхалось на уровне пупка.
– Не смотри, миленький ты мой, – продолжала шептать тюремная обольстительница, цепко подтягивая ученого к себе, – люби меня скорей, сучара противная, я самая сисястая в хате, меня многие любят.
Профессор рванулся и зацепился лодыжкой за унитаз. Спущенные проворной Джульеттой брюки помешали ему сохранить равновесие, он полуупал-полуповис в тесном пространстве сортира, увлекая на себя даму сердца. Последние зачатки желания испарились. И лязг ключа в двери прозвучал для профессора желанной музыкой освобождения. Он кинулся под защиту смуглого охранника с живостью цыпленка, упорхающего от грозных когтей коршуна и помчался по коридору к родному купе. Вслед ему неслись изумительные в этимологическом отношении проклятия обманутой Джульетты.
– Эй, бандита, как быстор-быстро ходи, как баба, совсем якши был, такой кыз, якши баба? – едва поспевал за ним охранник.
Он ввел профессора в купе и спросил:
– Еще батыр бар, есть, там – купе много-много якши кыз. Какой еще хочет керем дар кунет? Моя деньги бэри, баба воды.
– Гуляй, Вася, – откликнулся Верт. Принеси жратвы лучше, на тебе червонец.
– А водка?
– Водку сам пей. А нам квасу купи на станции, прямо в ведро налей.
Стучат колеса. Мчит этап, ползет этап, стоит этап на станциях сутками. Конвою – что, конвою суточные идут, доппаек лопают себе черномазые, автоматы начищают, денежки у зэков выманивают. Зэкам скучно. Все байки пересказаны, все разборки разобраны, все ценности проданы. Паек тоже съеден. Да и что там есть: селедка тухлая, хлеба две буханки тюремной выпечки, тушенки две банки и горсть сахара.
Но все равно, спасибо Столыпину, что отменил пешие да конные этапы в Сибирь, оборудовал для каторжан вагончики-теплушки. Прославили уголовнички имя его, в скрижали совдеповской пенитенциарной системы занесли.
Стучат колеса. Дремлет Юра Слепой, привалившись к мягкому брюху Адмирала, храпит во сне бравый разведчик, отвесив воловью желтую челюсть, заунывно напевает соловей в соседнем купе.
Вслушивается в песню профессор, удивляется сам себе, но все равно вслушивается, познавая новое искусство подворотни.
В детстве профессор попытался было освоить это искусство. Он пришел со двора домой сияющий и торжественно исполнил петушиным тенором:
Продолжить про топор, который плывет по речке из села Чугуева, ему помешало мокрое полотенце мамаши. Мама всем видам телесных репрессий предпочитала почему-то мокрое полотенце, которое било хлестко и звонко.
После столь неудачного дебюта попытки маленького Дормидона Исааковича проникнуть в заманчивый и таинственный мир двора прекратились. К нему был приставлен папин шофер – дюжий дядька, который иногда возил отца на работу на сверкающей «Победе», но большей частью выполнял многочисленные поручения хозяйки дома. Нельзя сказать, что роль гувернера (или, вернее сказать, дядьки) ему нравилась, но исполнял он ее, как и все другие поручения, с угрюмой крестьянской добросовестностью. В результате маленький профессор был признан дворовыми ребятишками персоной «non grata» и более в круг двора и улицы не допускался, кроме, разве, как для насмешек.