— Отец! — произнёс Вышата. — Вокруг нас измена. Я думал, что служу матушке-Руси, но оказалось, что я был только орудием в чужих руках. Я думал, что в сердце Люды я похороню свои сомнения и печаль, но её сердце закрылось предо мною, и сегодня я ничего не желаю, кроме спокойствия, тишины и забытья… Благослови меня!..
VIII. Неожиданности
Настала осень, но киевляне ещё не успели собрать со своих огородов винограда, и листья груш и яблонь золотились на деревьях. Черешни, краснея на опушках леса, соперничали с золотисто-бурыми листьями; на калине висели коралловые гроздья, впитывая в себя лучи нежного солнца. Природа обретала скромный вид гармонии и тишины.
Никогда Болеслав не был так занят войском, как в настоящее время. Хотя он никогда не рассказывал о своих намерениях, но ни для кого не было тайной, что его приготовления преследуют военные цели.
Он увеличил число войск, обострил дисциплину и запретил удаляться из обоза в город, иметь с городом какие бы то ни было сношения. Этим он возбуждал неудовольствие воинов, которые роптали на короля, упрекали в том, что он медлит с возвращением в Польшу. Пока они пировали, ели и пили мёд с киевлянами, всё было тихо и спокойно: они забывали о доме и отечестве; но как только король запретил отлучки из обоза, тут-то и поднялся ропот. Однако ж, несмотря на то, что войска были недовольны, они подчинялись ему, зная, что король не любит шутить. Воины продолжали уходить тайком, затевали ссоры с киевлянами и в это время пропадали, так что даже нельзя было найти следа. Некоторые их видели то там, то сям, но затем они внезапно исчезали… Их стали разыскивать: одного нашли убитым в лесу, другого рыбаки вытащили из Лыбеди, третьего из Днепра… Войско становилось всё меньше и меньше, Болеслав всё ожидал подкрепления из Кракова, но паны не присылали его. Так он жил изо дня в день, не видя конца этому ожиданию, а тут ещё воины гибли, как мухи.
Поэтому не удивительно, что он, возмущённый происходящим, собрал остатки своих войск и сгруппировал их в один лагерь и строго-настрого запретил отлучку под каким бы то ни было предлогом. В сущности явного недоразумения между Изяславом и польским королём не было, но каждый мог заметить, что отношения их охладели, что за плечами короля происходят заговоры и измена. Об этом уже неоднократно предупреждали Болеслава, но Изяслав как ни в чём не бывало продолжал приглашать его к себе, пил с ним вино и мёд и всегда был как бы послушен, даже покорен. Все знали, что существует измена, но доказательств не было, и все с минуты на минуту чего-то ожидали.
Болеслав с каждым днём становился грустнее и печальнее. Его раздражало, что паны пренебрегают его просьбами и на его желания отвечают молчанием.
«Зачем я пришёл сюда! — думал он. — Ведь я хотел славы для Польши, хотел для неё приобрести расположение Руси, а они, как слепые, не замечают моего желания. Гордость ослепляет их, и они не видят дальше своего носа. А ведь мне гораздо легче было бы сидеть дома, ничего не делая, только протягивать им руку для целования, чем ждать и ждать, быть может, позорного конца».
Его раздражало и двусмысленное отношение Изяслава к Руси, что вынуждало короля не сегодня, так завтра сделать решительный шаг. Поэтому не удивительно, что он, находясь в таком сложном положении, не мог быть весёлым и не показывался на людях; он не показывался даже Людомире. Она только вздыхала:
— Видно, не любит меня.
Мысль эта зародилась у неё по весьма простой причине. Вся её любовь происходила от милости и доброты короля, который приютил её в самую тяжёлую минуту её жизни, — минуту, когда она потеряла любимого отца. И этого было для начала достаточно. Она полюбила молодого короля тою любовью, которая не спрашивает о прошлом возлюбленного; она не думала о том, что будет впереди. Полюбив однажды, она думала, что любовь будет бесконечной. С нею она не смешивала никакие другие чувства и желания. Она сидела на Красном дворе, в тереме короля, как птичка в клетке, для которой достаточно клочка голубого неба, представлявшего для неё весь мир. Она была счастлива, пока король весело улыбался ей. Он улыбался сегодня, и должен был улыбаться завтра. Но о завтрашнем дне она не беспокоилась. Для неё не существовало короля, существовал человек, которого она любила. Что ей было за дело, что думает король, какие мысли зародились в его голове, какие он строит планы и как их будет исполнять? Она любила и жила этой любовью; чувствовала, что любима, и этого ей было достаточно. Этим удовлетворялись все её желания и составляли для неё весь её мир. Люде казалось, что так она проживёт век, что лицо короля никогда не омрачится в её присутствии. Поэтому не мудрено, что ей было больно видеть человека, которого она любила, печальным.
— Да, он меня не любит, — повторяла она, и эта мысль омрачала её душу.
Люда искала решения этого вопроса, но не находила, потому что искала его в самой себе. Не умея объяснить всё, что происходило в её душе, она начала чаще ходить в лавру и к Спасу, но никого из знакомых, кто бы рассеял её грусть, там не встречала.
Однажды в воскресенье она возвращалась с Добромирой домой, как вдруг перед самым Красным двором их нагнал Путята.
Люда обрадовалась ему, точно увидела родного отца.
— Ах, как я давно не видела тебя! — воскликнула она. — Да и сама-то я никак не могла собраться в город. Ну, как там поживает тётушка Ростиславна? Что Богна? Все ли живы, здоровы?
И она забросала старика вопросами.
Лицо Путяты было чем-то озабочено.
— Слава Богу, все здоровы и живы… по крайней мере я оставил их такими, но, Бог знает, найду ли их живыми, вернувшись.
Люда угадала его мысль.
— Значит, ещё не успокоился, — сказала она полушёпотом.
Они уже подходили к частоколу Красного двора.
— Мне хотелось видеть тебя, моё дорогое дитя, — ласково сказал Путята. — Ну вот и увидел. Теперь я должен вернуться. Вот уж видна и калитка Красного двора.
Люда поцеловала его руку.
— Спасибо тебе, дорогой отец! Приходи как-нибудь ко мне испить медку, да и Богну прихвати с собою, пусть она не чурается меня.
Путята поцеловал Люду в лоб.
— Прощай, будь здорова! — сказал он, хотел ещё что-то прибавить, но удержался, и, когда Люда уже хотела войти в калитку, он наклонился к её уху и таинственно шепнул:
— Смотри, будь осторожна, не ходи в город после заката солнца!
И, обратившись к Добромире, прибавил:
— Не пускай её, матушка.
— Почему? — спросила Люда.
Путята опять наклонился к уху Люды и с грустью ответил:
— Уж слишком часто Славоша около вас вертится.
Добромира перекрестилась…
Люда любила сад Красного двора и подолгу сидела там, и, когда сомнения закрались в её молодую душу и терем сделался тесным для неё, она всё чаще выходила из светёлки и гуляла в саду, пытаясь размыкать своё горе. Да и куда ей было идти?
В тот же день после заката солнца Людомира, не послушавшись совета Путяты, вышла в сад, который скорее был похож на громадный лес, обнесённый частоколом, как крепость. Сад этот с одной стороны примыкал к устью Лыбеди, с другой — граничил с Выдубычью, а третьей стороной прикасался к стенам монастыря Святого Михаила, с четвёртой — проходил по берегу Днепра, широкого в этом месте, как море. Неподалёку от монастыря Святого Михаила, на высоком холме, стоял Красный двор, обращённый лицом к Днепру и Переяславлю. Двор этот был построен недавно, так что его ещё не успели отделать и только вырубили кусты и деревья, чтобы открыть вид на Днепр и окрестности. Вдали шумел густой лес, доходивший до Лыбеди. Над Днепром возносился обрывистый песчаный берег, поросший мелким сосняком, волчаником и терновником. Со стороны Лыбеди обрыв этот делался покатее, так что, не доходя до берегов двух рек — Лыбеди и Днепра, был уже совершенно отлогим. В стороне, на полянке, примыкавшей к обрыву, ещё Всеволод приказал поставить деревянную скамейку, на которой часто любил сидеть и издали смотреть на свой любимый удел — Переяславль. Отсюда в ясный день были видны золотистые купола церквей.