Татьяна Апраксина, А. Н. Оуэн.
Изыде конь рыжь...
Изыде конь рыжь...
Увы, растаяла свеча
Молодчиков каленых,
Что хаживали вполплеча
В камзольчиках зеленых,
Что пересиливали срам
И чумную заразу
И всевозможным господам
Прислуживали сразу.
И нет рассказчика для жен
В порочных длинных платьях,
Что проводили дни как сон
В пленительных занятьях:
Лепили воск, мотали шелк,
Учили попугаев
И в спальню, видя в этом толк,
Пускали негодяев.
Князь Волоцкий, гладя штаны, прожег их и застрелился там же, в кухне.
Никто не удивился.
Говорили, что нашли его почти сразу, в стылой пустой кухне еще не развеялся запах паленой шерсти и пороха. Решали, кто будет хоронить: покойный был сиротой. Обсуждали, с каким попом проще договориться об отпевании - все-таки самоубийца, вспоминали потом, что был юноша заядлым нигилистом и выводили из того, что с попом договориться надо непременно.
Удивляться же было совершенно нечему.
Была зима, кончался календарь и наступал последний, 2012 от Рождества Христова, год.
Ждали пришествия Зверя, десанта инопланетян, наступления китайской армии на столицу, мыслимое ли дело тут оказаться без штанов?
Поэтесса Голикова отравилась еще в начале ноября: выпила сначала полбутыли хлорного отбеливателя, а потом какой-то щелочи для прочистки труб. У пришедшего доктора в пластмассовом ящичке звонко перекатывались шприцы, и нечем было облегчить страдание.
Говорили потом о несчастной любви, о погибшем под Тверью красавце женихе. Из всех близких оставалась у поэтессы только старенькая лежачая старушка неведомого родства, да и та на другой день тихо отошла. Похоронили в одной могиле, без гробов. Не было досок.
С осени вообще опять стали много умирать. Кончали с собой и замерзали до смерти, пропадали без вести, бывали убиты за шапку, за овчинные варежки. Травились просроченными консервами и угорали. Подхватывали новые, неведомые докторам инфекции, плодившиеся в нетопленых домах быстрее крыс. Голодные, злые, тощие крысы несли заразу из дома в дом на чешуйчатых хвостах.
Хуже заразы было отчаяние.
Плакал профессор Митрофанов, светило хирургии с мировым именем: за неделю от пневмонии сгорела жена, и не было во всем городе антибиотиков, плакал и грозил кому-то кулаком. Закрылась его лаборатория, и в отключенном холодильнике сгнили все уникальные биопротезы сердечных клапанов. Угрюмо бранились жандармы - не было ни бензина, ни солярки. Скоростные патрульные красавицы и крепкие броневики стояли немые, мертвые. Дворники мели улицы не за жалованье, а чтоб согреться.
Плохо пропеченные буханки сизого хлеба продавали по одной в руки. Груз караулили автоматчики. Сладкая мороженая картошка, которую привозили невесть откуда сомнительные личности, шла только на обмен. Брали золотом, мехами, запчастями для машин, аккумуляторами, даже книгами. Банкнот не брали никаких.
Гимназистки торговали у вокзала мылом и спичками. За брусок мыла брали три буханки.
На фронтоне Исаакиевского собора средь бела дня видали то ли черта, то ли какого-то флотского хулигана. Он корчил рожи, мычал скверно, с намеком, показывал длинный алый язык, кидал прохожим прокламации и был немедля прозван старожилами символом последнего царствия.
Говорили, что на окраинах съели всех крыс. Перешептывались, что люди пропадают не просто так, передавали сплетни о какой-то барыньке, которая купила задешево свиную рульку, а как стала разделывать, нашла на странно гладкой коже неприличную татуировку. У тел расстрелянных и повешенных жандармами за мародерство выставляли патрули.
В середине декабря ударили невиданные морозы, убивая последнюю надежду.
14 декабря.
"С адом случилась оказия..."
На недолгих поминках после похорон нарезали хлеба, просушив и обжарив над открытым огнем, положили поверх тоненькие ломтики заранее вымоченной селедки, накрыли вареной картошкой, прокололи зубочистками - вышли прехорошенькие канапе. Был один на всех присутствующих графин водки, водку вчера принес Владимир, а значит, можно было не опасаться отравы. Был бочоночек церковного вина. Студент Марик порубил на дрова какую-то дверь и славно растопил камин. Настроение после всех хлопот в теплой зале было легкое, радостное. Юрочку Волоцкого поминали едва ли не с завистью.
Владимир задерживался. Пришел часа через два, когда уж все было съедено и выпито, а Марик взялся за гитару, исполняя что-то до слез грустное. Принес мятую, чумазую картонную коробку, а в ней - пятьдесят плиток швейцарского шоколада. Извинился - мол, ничего более полезного добыть не смог. Облил Анну взглядом таким, что показалось - шелковое платье сгорело и осыпалось пеплом. Скинул пальто на плечи стоявшему у дверей мраморному Давиду и опять потряс всех до безмолвия, на сей раз - крахмальной ослепительно-белой манишкой под смокингом.
- У вас, - Марик на середине строки прервал куплет о милом друге, ушедшем в вечное плаванье, - наверняка даже и сигары есть?
- Есть, а как же. Вас угостить? - процедил Владимир, и стало ясно, что зол он необыкновенно, чрезвычайно даже для себя самого.
Гаванскую сигару, извлеченную из футляра с ручной росписью, курили все по очереди. Анна втягивала густой, бархатный, черносливовый дым и все пыталась встать так, чтобы слегка, невзначай, задевать плечом. Касалась - и сразу старалась отпрянуть, так било ее злостью, словно острым синим электричеством, и хотела домой, и хотела, чтоб прямо здесь, украдкой, скользнул бы рукой ей под шаль, в низкий вырез на спине, чтобы выгнуться на этой ладони, как на раскаленной плите, а остальные чтоб ничего не заметили совершенно. И убить была готова, потому что не замечал-то как раз Владимир.
Пальто пропахло кислым и горьким, порохом и чадом. Спрашивать ни о чем нельзя было, ни сейчас, при всех, ни потом - где пропадал, откуда добыча. Отвечать он не любил и не умел. Просто умел найти не только нужное, но и неожиданное, ценное. Найти, починить любую забытую уже рухлядь, как керосинки и печи-времянки, а то и восстановить печку Франклина. Когда газ сначала прекратили подавать по трубам, потом начали наполнять баллоны по талонам квартальной управы, а потом и это кончилось, без гнусных жадных печек-"растратчиц" и подлых взрывающихся ламп стало не обойтись.
- Ох, Владимир Антонович, что бы мы без вас делали? - вздохнула Лелька при виде подноса с горячим шоколадом.
Анна прикусила губу. Сейчас ведь полыхнет громче керосина. Знала: не любит их, терпит лишь потому, что вот эта "молодежь", эти пять человек - все, что осталось от большой и шумной компании, родившейся вокруг большой и веселой семьи Павловских. Было, было - трехэтажный дом с зеркальными стеклами, обеды по воскресеньям, чтения стихов и романсы, диспуты научные и политические, салонные игры и любовные драмы, и лампа под рыжим абажуром с кистями...
Вспомнила - и вдруг разревелась, прямо при всех.
Потом шли домой по темным, звонким от холода улицам, где мела поземка и не горели ни фонари, ни окна. Уши стыли под платком, немел кончик носа, а между воротником шубы и губами набиралось влажное дыхание и тут же стекленело на мехе белыми перьями. Но между подкладкой и шеей облачком розовых блесток крутились духи, подарок, невесть откуда добытый Герлен в тяжелом золотом флаконе.
- Пересели ты их к себе! Пока всем кагалом не пострелялись, хотя какая экономия же!.. - буркнул Владимир в сторону и вдруг.
Дом стоял такой же пустой и темный, как остальные, но не мертвый, хоть выстыли верхние этажи еще давно. Нынче осенью топить не начали вовсе, потом и свет подавать почти перестали. Дом был живым, потому что был жилым, согретым не камином, не печью, а счастьем. Нужно было только чуть-чуть подтопить, сразу как вошли, не тратя времени.