– Хорошо, хорошо, мы уйдем, когда кончится это исполнение. Но помолчи хоть, пока мы здесь…
Немного спустя вся их компания тихо пробиралась к выходу. В это время раздались звуки «Аве Мария».
– И это называется «Аве Мария»! – произнесла недовольным тоном Франциска. – Вы слышите, как она поет? Можно подумать, что это фонограф. Терпеть не могу, когда с музыкой обращаются так бесцеремонно…
– «Аве Мария»… – сказал один молодой датчанин, который шел рядом с Франциской. – Я помню одну молодую норвежку, она дивно пела это. Я говорю о фрекен Эк…
– Верит Эк? Вы ее знали, Иеррильд? – спросила Франциска.
– Два года тому назад она была в Копенгагене. Она там пела. Я был с ней хорошо знаком. А вы тоже знаете ее, фрекен Ярманн?
– Моя сестра знакома с ней, – ответила Франциска. – Ведь вы, кажется, встречались с моей сестрой Боргхильд в Берлине? А вам нравится фрекен Эк? Впрочем, она теперь фру Херманн.
– Да, она была очаровательной молодой девушкой. А кроме того, она необыкновенно талантлива…
Франциска замедлила шаги, и они отстали от остальных.
Заранее было условлено, что Хегген, Алин и Грам будут ужинать у девушек, так как Франциска получила из дому посылку со всевозможной рождественской провизией. Стол был уставлен норвежскими блюдами и украшен иммортелями, собранными за городом, посреди стола горели два семисвечных канделябра.
Франциска пришла позже всех, она привела с собой датчанина.
– Йенни, не правда ли, как это мило со стороны Иеррильда, что он согласился присоединиться к нам? – сказала она.
Франциска усадила за стол Иеррильда рядом с собой, и, когда завязалась общая оживленная беседа, она вдруг повернулась к нему и спросила:
– Вы знаете пианиста Херманна, за которого вышла замуж фрекен Эк?
– Да, очень хорошо. В Копенгагене я жил с ним в одном пансионе. Кроме того, я виделся с ним недавно в Берлине.
– Он вам нравится?
– Что же, это очень красивый мужчина. Необыкновенно талантливый… Кстати, он подарил мне кое-что из своих последних музыкальных произведений. Я нахожу их чрезвычайно своеобразными. Они мне очень нравятся.
– У вас они с собой? Не могу ли я их посмотреть? Я пошла бы в клуб и там поиграла бы их. Когда-то он был моим хорошим другом.
– Только теперь я вспомнил! Ведь я видел у него вашу фотографию! Он только не хотел сказать, чей это портрет.
Хегген насторожился.
– Да, – подтвердила Франциска неуверенным голосом, – я, кажется, действительно подарила ему свой портрет.
– Вообще же, – продолжал Иеррильд, допивая свой стакан, – я должен сказать, что он, пожалуй, несколько грубоват… а иногда способен даже быть в достаточной степени бесцеремонным. Но, может быть, это-то… эти-то качества и делают его таким неотразимым… для женщин. Для меня лично он был иногда слишком, – как бы это выразиться, – слишком пролетарием.
– Вот, именно, это-то… – Франциска старалась найти подходящие слова… – вот это-то и восхищало меня в нем. Ведь он выбился из самых низов. А теперь он представляет собою нечто незаурядное. Такая борьба может сделать человека грубым. А вы не находите, что это искупает многое… пожалуй, даже все?
– Вздор, Ческа, – заметил Хегген. – Ханса Херманна открыли, когда ему было всего тринадцать лет, и с тех пор ему всегда помогали.
– Ну, да, ну, да, но одна только необходимость принимать чужую помощь сильно влияет на человека. Он должен за все благодарить, должен вечно бояться лишиться этой помощи… наконец, бояться, что ему напомнят, что он – как это говорит Иеррильд – пролетарское дитя…
– Могу напомнить, что и я также пролетарское дитя…
– Ах, Гуннар, ты совсем другое дело! Я уверена, что ты всегда был головой выше своей среды. Когда ты являешься в общество, которое в социальном отношении стоит как бы выше тебя, то всегда выходит так, что ты знаешь больше всех, что ты умнее всех. У тебя всегда остается твердое сознание того, что ты сам выбился в люди, что ты всем обязан исключительно самому себе, своей работе. Тебе никогда не приходилось благодарить людей, которые, быть может, смотрят на тебя свысока, так как презирают тебя за твое происхождение. Нет, Гуннар, тебе не приходится говорить о чувствах пролетария, потому что ты не знаешь, что это такое…
– И потом… ты не понимаешь Ханса Херманна, – прибавила Ческа тихо. – Ведь он не только ради себя самого был возмущен несправедливостью нашего строя. Он часто говорил именно о тех способностях, о том добром, что гибнет, не пустив ростков… Когда мы гуляли с ним по кварталу бедняков и видели маленьких заморенных детей, живущих в душных рабочих казармах, которые он охотно сжег бы дотла, говорил он…
– Фразы! Если бы эти казармы принадлежали ему и у него были бы там квартиранты…
– Как тебе не стыдно, Гуннар! – воскликнула Ческа горячо.
– Как бы там ни было, но он никогда не был бы социалистом, если бы он родился богатым.
– А ты уверен, что ты был бы социалистом, если бы родился графом? – возразила Ческа.
Хегген закинул голову и на мгновение задумался.
– У меня было бы во всяком случае сознание того, что я не родился бедняком, – сказал он как бы про себя.
– Ну, а что касается любви Херманна к детям, – заговорил Иеррильд, – то должен сказать, что на своего маленького сына он не обращает никакого внимания. Да и со своей молодой женой он обращался жестоко. Сперва он не давал ей покоя и всякими правдами и неправдами добивался ее взаимности, а потом, когда она ожидала ребенка, ей, в свою очередь, пришлось умолять его жениться на ней.
– Так у них маленький мальчик? – тихо спросила Франциска.
– Увы! Ребенок родился через шесть недель после их венчания, как раз незадолго до моего отъезда из Берлина. А Херманн уехал от нее в Дрезден месяц спустя после свадьбы. Не понимаю, почему он не женился на ней раньше. Ведь между ними было условлено, что они сейчас же разведутся, так как она сама этого хотела.
– Меня это возмущает, – заметила Йенни, прислушивавшаяся к разговору. – Как можно жениться, заранее решив, что сейчас же потом разведешься…
– Господи, раз люди знают друг друга вдоль и поперек, – возразил Иеррильд, – и знают, что от дальнейшего нельзя добра, ожидать…
– Тогда не надо жениться.
– Разумеется. Свободная любовь гораздо красивее. Но, Господи, у нее не было другого выхода. Следующей осенью она хочет дать концерт в Христиании и затем давать уроки пения. А из этого ничего не вышло бы, если бы у нее был ребенок… и она не была бы замужем.
– Может быть. Но все это противно… Что касается меня, то я не симпатизирую свободной любви, если вы только обуславливаете ее тем, что обе стороны заранее предрешают, что они надоедят друг другу. Уж если случилось такое несчастье, что люди ошиблись друг в друге, то недостойно порядочных людей разыгрывать глупую комедию.
Гости разошлись только на рассвете. Хегген на мгновение остался после всех.
Йенни растворила дверь на балкон, чтобы проветрить комнату, в которой много курили. На минуту она остановилась в дверях и посмотрела на небо. Оно было светло-серое, но на крышах уже появился изжелта-розовый отблеск зарождающейся утренней зари. Воздух был морозный. Хегген подошел к ней:
– Спасибо за приятно проведенный вечер. О чем ты задумалась?
– О том, что наступает рождественское утро.
– Да, это верно.
– Хотела бы я знать, получили ли они дома вовремя мою посылку, – сказала она после некоторого молчания.
– Надо надеяться. Если только ты послала ее до одиннадцатого.
– Помню, как я любила просыпаться в рождественское утро и как спешила посмотреть на елку и подарки. Тогда я была еще молода. – Она засмеялась. – Мне писали, что в этом году очень много снега. В таком случае они в горах, то есть дети.
– Наверное, – проговорил тихо Хегген. С минуту он молча смотрел вместе с ней в пространство. – Однако послушай, Йенни, ведь ты простудишься… Спокойной ночи! Еще раз спасибо.