— Болван! Пусти, дай я! — бранились они, но никто не обижался.
Все лили воду, выжимали лимонный сок, пробовали и цокали языком:
— Райский вкус!
Во двор въехала карета, запряженная четвериком белых лошадей цугом. Это граф Ольха выслал навстречу жениху карету с четверкой коней. Он всегда так делал, когда при дворе ребе играли свадьбу. Поэтому Нешавский ребе приказывал своим хасидам голосовать за графа на выборах в австрийский парламент.
Кучер, огромный мужик с длинными светлыми усами, переходящими в бакенбарды, отведал медовой коврижки и водки, что ему вынесли из дома ребе, и в кураже так щелкнул длинным кнутом, пройдясь им по всем казацким клячам, что те пустились вскачь, как в молодые годы.
— Żywo, żydowskie wojsko![40] — прикрикнул он на испуганных «казаков», вцепившихся в лошадиные гривы. — Эй, тателе, мамеле, марш!..
Кучер так гнал коней, что все потонуло в солнце и пыли. Уже не видны были перепуганные глаза всадников, которым лошади во время скачки казались огромными жеребцами. Уже не слышны были голоса парней, которые от страха принялись читать «Шма». Все заглушил стук подков и свист кнута. Когда прибыл поезд, «казаки» с песней направились к жениху.
— Поздравляем жениха! — кричали они, протягивая ему руки. — Здравствуй!..
Уставший с дороги, взволнованный чужой, новой обстановкой, весь в пыли, поднятой толпившимися вокруг странными созданиями, каких в Рахмановке никто никогда не видел, Нохемче стоял растерянный, бледный. Большими черными глазами, казавшимися еще чернее оттого, что были обведены темными кругами, он глядел на галдящих суетливых чужаков и стеснялся — стеснялся почестей, которые ему воздавали, и толкотни, которую устроили вокруг него. Его утомило множество рук, горячих, потных, что тянулись к нему в приветствии. Он лишь дотрагивался до них тонкой мальчишеской рукой, самыми кончиками пальцев.
— Потише, потише! — останавливал людей рахмановский габай Мотя-Годл, бросая злые взгляды на собравшихся.
Враг австрийских ребе и их хасидов, он уже заранее смотрел на «австрияков» с ненавистью. Его крючковатый нос был нацелен вперед, как клюв у ястреба, когда тот издали видит добычу. «Казаки» не услышали его, стали толкаться еще сильнее, и тогда Мотя-Годл принялся учить их почтению.
— Дикари! Не сметь толкаться! — бушевал он. — Гойское отродье!
Исроэл-Авигдор сразу же выхватил из речи чужака это «гойское отродье» и немедленно осадил русскую свинью, что приехала в Нешаву командовать.
— Имейте уважение к людям! — воскликнул он. — Это там, в Рахмановке, гойское отродье, а здесь, в Нешаве, — добрые евреи, благочестивые и богобоязненные.
Лица обоих габаев раскраснелись. Нос Моти-Годла запылал так же, как борода Исроэла-Авигдора. Они уже заранее злились и глядели друг на друга как петухи перед боем.
— Разойдитесь! Разойдитесь! — приказал Мотя-Годл.
Жених шел заплетающейся походкой, глядел вокруг большими детскими испуганными глазами; он был совсем растерян. Короткая, хорошо сшитая шелковая капота, маленькие ладные блестящие сапожки, белоснежный выглаженный отложной воротничок на блестящем черном шелковом одеянии; полураввинская-полунемецкая шляпа — во всем этом наряде он казался еще тоньше и младше, чем был на самом деле.
Его мать, рахмановская ребецн, модно одетая, в шляпе с перьями, как барыня, подошла к юноше и маленьким кружевным платочком отерла пот с его лица — так нежно, как будто он был не женихом, а малым ребенком.
— Нохемче, — сказала она, — дай мне Боже все твое горе, дитя мое.
Хасиды хорошо расслышали эти слова; они почувствовали себя оскорбленными. Их возмутил гойский наряд ребецн, какого в Нешаве не то что в семье ребе, а и среди простых людей не увидишь, а еще больше их возмутило ее обращение с женихом.
«Литваки», — подумали галицийские евреи; для них все, кто по ту сторону границы, — литваки[41].
На миг у них даже мелькнула гневная мысль о Нешаве, обручившейся с Россией. Но они молчали, потому что думали: наверное, так надо.
Один только кучер потянул себя за усы, окинул жениха взглядом знатока и во весь голос высказал свое мнение о нем.
— То dopiero narzeczony[42], — сказал он кондукторам и носильщикам, покачивая головой, — такой молоденький, мамаше придется помогать ему штаны расстегивать.
— Ха-ха-ха! — рассмеялись гои, расхохотались громко, от души; их смех напоминал треск рассохшихся бочек в жаркий день. Гулкий смех прервало пение «казаков».
— «Эйн келойкэйну, — пели „казаки“, — эйн кемалкейну»[43].
Глава 3
Весь долгий летний день жених и невеста постились.
На Сереле, невесте, пост никак не сказался. Она была голодна, но безмятежна. Никакие тревоги не омрачали ее настроения.
На протяжении всей помолвки Сереле держалась спокойно, делала то, что от нее требовалось, как будто была не юной невестой, а девицей-перестарком, которая на склоне лет собралась замуж. Спокойно, даже не спросив ничего о женихе, она выслушала от отца новость о том, что ей предстоит стать невестой сына Рахмановского ребе. Спокойно приняла свадебные подарки, которые ей прислали в шкатулках, обитых атласом.
— Ой, какие красивые! — только и сказала она.
С точно таким же спокойствием Сереле выслушала сестер — обрюзгших баб, дочерей ребе от предыдущих браков, — которые принялись разучивать с ней главные обязанности невесты, когда до свадьбы оставались считанные дни.
Они разговаривали с юной девушкой очень таинственно, всячески намекая на новые женские обязанности и заповеди, так, чтобы четырнадцатилетняя невеста не смутилась.
— Сереле, — говорили они, — нам, женщинам, Тору учить не надо. Всевышний дал ее только мужчинам. Но зато мы должны исполнять собственные обязанности и заповеди, а это так же хорошо, как учить Тору.
Они приводили примеры из жизни святых праматерей: Сарры, Ревекки, Рахили и Лии, подбирали самые изысканные слова, лишь бы Сереле не застыдилась. Но это было ни к чему.
Крупная, рослая, дородная Сереле выполняла все обряды просто, без затей. Стыдливый румянец ни разу не покрывал ее полных щек, улыбка ни разу не озаряла ее холодных глаз. Ею владело спокойствие — спокойствие женщины, которая готовится к новой жизни с чувством долга и уверенностью.
В ночь перед свадьбой она все так же спокойно отправилась в микву при дворе ребе; ее вели туда все сестры, благотворительницы и всякая мелкая шушера, под пронзительный аккомпанемент городского оркестра. Сестры с завистью смотрели на молодое, крепкое девичье тело, на ее созревшие бедра и грудь и сплевывали:
— Тьфу, тьфу, чтоб не сглазить…
Они угощали ее апельсинами, всякими лакомствами, которые обычно дают невестам, поскольку те слабеют от воды и утомительных ритуалов.
— Ешь, невеста, — говорили они, — у тебя, верно, уже под ложечкой сосет.
Но она в этом не нуждалась. Она чувствовала себя хорошо и была полна сил.
Так же степенно Сереле встретила банщицу[44], которая пришла обрить ей голову.
В Нешаве невестам бреют голову не наутро после свадьбы, а прямо в день свадьбы. Сестры повели Сереле с собой, чтобы подготовить ее. Еще с девических лет, которые женщины так любят хранить в памяти, они запомнили свой страх перед бритьем. Поэтому они вдруг принялись гладить Сереле по голове, перебирать ее густые волосы, заплетать их в косы и отпускать комплименты.
43
«Нет подобных нашему Богу» — гимн. В ашкеназской традиции поется в конце субботней и праздничных литургий.