Страница: если Геле сейчас сказать про кормление, может быть рецидив. Пять месяцев работ насмарку. Лучше пусть сцеживается. Потом разберемся, так думает врач.
Камушек: врач. Врач смотрит на Гелю и качает головой. Каждый раз, когда Геля входит к нему в кабинет, ей кажется, что он встает из своего кресла, чтобы уступить ей место. Беременной ей все уступали место. Жалко, что она больше не беременная, тогда бы мальчик был бы все время с ней. Если сильно давить на грудь, молоко брызжет в стороны и можно попасть врачу на халат. Халат белый, молоко белое, пятен не будет. Врача в душевой нет, но он может войти: у всего персонала есть ключ. Если сесть на пол и чуть—чуть посидеть, ничего не случится. Если откинуть голову назад и смотреть на потолок, на нем появляются пестрые пятна, хотя на самом деле — Геля знает — никаких пятен на потолке нет. Потолок белый. Как халат. Как кисель. Вода течет по телу, как молоко и смывает все пятна с халата, с тела и с Гели.
Геля стоит на берегу молочной реки и чувствует, как ее ноги скользят по киселю с обрыва вниз. Внизу она видит мальчика, который машет ей рукой и зовет к себе. Внизу она видит маму, которая считает, что дочери лучше не выходить из больницы, потому что все равно зачем ребенку такая мать. Внизу она видит врача, который стоит у окна и смотрит на нее так, как будто ему ее жалко. Внизу течет молоко, и больше ничего нет.
СКОРБНАЯ ПОМОЩЬ
Опять часы набирают скорость, опять заминка на слове «помнишь», опять какие—то летние лица смешиваются с зимним дымом. Давайте вызовем «скорбную помощь», один звонок — и «скорбная помощь» мчится по улицам ровно в полночь, со всем инструментом необходимым. Летят снежинки запретный низом, такая подпольная и иллюминация: если чего—то хотеть однажды, когда—нибудь оно может сбыться. Если вы оформили вызов — не надо страдать и не надо бояться, все будет так, как захочет каждый, все будет так, как обычно сниться. Вперед становится самым полным, луна становится самой полной, любая дура становится полной (но это не лечится как ни жаль) и выезжает «скорбная помощь», один звонок — и «скорбная помощь» летит по улицам: снова полночь и снова кто—то звонит в печаль.
Опять кому—то желанно странное, опять кому—то странно желанное, опять кого—то взяли за горло, и не важно кто именно — черт или Бог. И приходит помощь обетованная, четкая, быстрая и необманная, помощь, которая вонзает сверла любой проблеме в бугристый бок. Кому—то хочется, чтоб любили, кого—то достали автомобили, кого—то бросили или забыли, а кого—то помнят, но лучше б не помнили — и «скорбная помощь», глотая мили, едет навстречу из сонной были, а может, и небыли или из пыли лепит куличики свежей полночи. Хотите булочку? Вот вам булочка. Хотите девочку? Вот вам девочка. Хотите плохого, хотите хорошего, хотите — заказывайте фрукт или овощ. По переулкам и переулочкам, чтобы кому—то полегче сделалось, чтобы кого—то спасти от прошлого едет и едет «скорбная помощь».
Не бывает мест, закрытых для скорби, не бывает мест, закрытых для боли, а значит — всюду, куда закажете, прибудет она, с инструментами разными. Могут опаздывать больницы и морги, может опаздывать директор в школе, может опаздывать все остальное, «скорбная помощь» никогда не опаздывает. Перемалываем каменное, переламываем стальное, перегибаем палку, перебарщиваем мастерски. Может ошибаться ледяное и пламенное, может ошибаться сапер и сталкер, вообще кто угодно иногда ошибается, «скорбная помощь» — не ошибается. Первым министрам и первым чайникам, любым знаменитостям и людям без имени, мертвецу и кладбищенскому сторожу, всем, кто закажет, впадая в кому. Но только тем, кто вконец отчаялся, только тем, кто не может вынести, только тем, кто согласен на все уже, только им, и никому другому.
Лепит и лепит свои лекарства, мажет и мажет своими мазями, проводит и проводит свои сеансы, и черт его знает что еще там устраивает. Блаженных нищих сажает на царство, делает грязи любые — князями, поет псалмы, сочиняет стансы, и никакая скорбь перед ней не устаивает.
Вы меня спросите: а что у них за занятия? Ну в чем она заключайся, эта миссия света? Не может же быть, что вот просто выпроси — и будет тебе чтоугодная силища и ее получит любая сволочь? А я отвечаю: не имею понятия. Просто не знаю, откуда мне—то. Откуда мне—то, я ведь не с той стороны еще. Я—то та ведь не «скорбная помощь».
Но если снова поникли звезды, и снова сложно дышать от сонмищ каких—то чудищ и чьих—то полчищ и кто—то бредит, а кто—то судит — давайте вызовем «скорбную помощь». Один звонок — и «скорбная помощь» примчится по улицам ровно в полночь.
И никто не узнает, что дальше будет.
ЛИЦЕВАЯ ВЯЗКА
Избавляясь от волос, вырываю их с корнем, наматывая пряди на ладони и отнимая, отнимая, отнимая их от себя. У себя. Волосы постоянно напоминают, они — как решетка на голове, за которой сидишь. Плен. Тлен. Кожа тоже хороша, но от кожи уже точно никуда не деться, нельзя же выскочить из собственной себя, хотя хотелось. Волосы. По всей голове, ниже затылка, ниже плеч, ниже лопаток, ниже талии, ниже спины, надоело. Лохмы, кудряшки, локоны, волны, идиотизм. В плену у собственных волос. В тлену у собственных волос. Облаком надо лбом — чтобы все видели, все. И чтобы все знали. Знали, смеялись. Можно было бы носить платок, хотя под платком все равно то же самое. Шляпу. Цилиндр. Парик. Если хочешь что—то скрыть, положи на видное место. Видное, видное, виднее некуда. Вяжи, Гражина, вяжи. Имя польское, ударение на «и»: Гражина. Так получилось.
Гражиной звали бабушку. То есть первой Гражиной звали бабушку; Гражина—маленькая — Гражинка, Гражита — появилась уже потом, когда бабушка почти умерла. Но не совсем умерла, они с Гражиной успели поговорить, лет пять у них на это было. Бабушка Гражина росла в войну, бомбежки, взрывы, страшно, остались вдвоем с мамой, деваться некуда, налеты каждый день. Мама строгая, Гражина маму боялась больше, чем бомбежек. Мама заставляла девятилетнюю Гражину во время налетов вязать на спицах, что бы ни было — садиться и вязать. На шерсть распустила не пожалела старые свитера, все, сколько было, хотя хотя холодно, но есть одеяла, а из свитеров — пожалуйста, мотки шерсти — и вяжи, Гражина, вяжи. Как только сирена, хватай спицы и вперед. У мамы тяжелая рука, мамин гнев страшнее вылетевших стекол, страшнее шатающихся стен, страшнее, а главное — прочней. Верней. Надежней: не обогнет. Вяжи, Гражина, вяжи. Вязала, куда деваться. На всю жизнь навязалась. Бомбы свистят, самолеты гудят, дом вот—вот рухнет, а она вяжет. Хотелось залезть под кровать и визжать там от ужаса, но мама велела вязать, и Гражина вязала. В результате пережила войну и научилась вязать с закрытыми глазами (от бомбежек часто гас свет, мама прекращать вязать не разрешала). В семье дочери потом сидела у телевизора и вязала, все время вязала, всегда. Всю одежду связала сама, все покрывала в дом, даже собаке попону. Вяжи, Гражина. вяжи. Невроз какой—то, не могла прекратить; Гражита это все ее вязание потом засунула куда—то в шкаф.
Ее саму бабушка, естественно, тоже научила вязать, и Гражита вязала, не так виртуозно, конечно, но тоже ничего. Подружки ахали. Главное, было чем занять руки, когда нечего делать. Поступила в университет, начала вязать на лекциях. Сначала только на скучных, потом на всех: привычка. Однажды на лекции по психологии вязала, сидя в первом ряду. Преподаватель косился—косился и озверел:
— А вы знаете, девушка, что по Фрейду вязание является сублимацией онанизма?
На всю аудиторию: двести человек. Замерли. Вот тебе и бомбежка. Вяжи, Гражина, вяжи.
— Вы знаете, профессор, когда я вяжу — я вяжу. А когда я онанирую — я онанирую.
Удавись, моя черешня. Ее ответ потом год цитировала вся кафедра: «Когда я вяжу — я вяжу». Но они же не пережили бомбежек и вязания в темноте, как бабушка Гражина. Они ничего не пережили. От слова «онанизм» лезут на стену от возбуждения и стыда. Ржут, представляя. Им это нравится. Им все нравится. Им не хочется выскочить из собственных волос. Если бы мама хотя бы пила. Потому что тогда была бы разница; пьяная — трезвая. То есть когда пьяная, тогда да, тогда все плохо, но ведь хотя бы если трезвая, то можно вздохнуть. Или кололась бы, сейчас это модно. Когда на маму накатывала очередная ярость, Гражита молилась, чтобы у мамы случился сердечный приступ. Но приступ не случился ни разу. Бога нет. Убить Гражиту мама не могла, и Гражита это очень хорошо понимала: просто потому, что тогда маме не на кого было бы сердиться. К ним давно никто не ходил — с тех пор, как умерла бабушка, с Гражитиных пяти лет. После бабушкиной смерти мама очень быстро привыкла, что над ней нет в доме старших (бабушка ее слегка усмиряла), ну и все.