Выбрать главу

— Рыба? Водоросли? — и так уже хриплый Талюшин голос, казалось, осел еще сильней: она боялась поверить, — СУШИ???

— Может, и суши, — без энтузиазма согласилась мама, — я ж не знаю, как эта дрянь называется. Кажется, именно так.

Талюша не дослушала, бросила трубку, рванулась к холодильнику и распахнула белую дверцу. На центральной полке одиноко стояла кастрюля со старыми щами. Сбоку виднелись сосиски и пачка крабовых палочек. На полке ниже стоял томатный сок.

— Где, — не своим голосом завопила Талюша, перекрикивая десять тысяч футбольных болельщиков в телевизоре, где мои суши, ГДЕ???

— Какие суши, — спросил муж, на удивление быстро оторвавшись от экрана, — такая коробочка была зеленая?

— Да, да, зелёная, мама передала, — Талюша пританцовывала у холодильника не хуже, чем на экране танцевал у чужих ворот центральный нападающий проигрывающей команды, — это папа с работы принёс, у них китайцы были с японцами, и их всех сушами кормили, ГДЕ?!?

— А, вот это как называлось—то, — отворачиваясь обратно к экрану, рассеянно произнёс муж, — а я как раз таких никогда не пробовал, там их немного было, я все и съел. Надо же, говоришь, японцы с китайцами готовили, вот никогда бы не подумал. Нормальная такая еда.

ДИКТАНТ

У Евдокии плохой характер. Евдокия вспыльчива, несдержанная и просто повышает голос. Голос у Евдокии громкий. Когда она выражает мне свое недовольство, я все время боюсь, что на эти вопли сбегутся соседи. Правда, за последние восемнадцать лет никто не сбежался — но должен же этому безграничному терпению соседей когда—то придти конец?

У меня тоже плохой характер. Я тоже вспыльчив и резок, мне тоже непросто сдержаться, и у меня тоже хороший голос. Временами у моих терпеливых соседей закладывает уши: это мы с Евдокией орем друг на друга.

Я ору громко, зато культурно. В моем лексиконе нет матерных слов, и я никогда не обзываю Евдокию чем—нибудь хуже мерзавки. Как конкретно обзывает меня Евдокия, сложно сказать, но в ее смачном мяве ясно слышится «вашу ма—а–а—атъ!», которое она исполняет сначала в низком регистре, потом — на октаву выше, а под конец — такой колоратурой, что я беру в руки тапок. С тапком выходит гораздо тише. Вот уже восемнадцать лет я живу под «вашу ма—а–а—ать!». С годами характер Евдокии не улучшился.

— Понимаешь, — объясняю я Нике, лежа рядом с ней на диване, — Евдокия — индивидуальность. Я знаю многих умных кисок и ласковых кошечек, но ни одной другой кошки с настолько ярким характером, я не знаю. Понимаешь?

Ника, может быть понимает, а может быть, и нет. Ника не Евдокия, с ней никогда неизвестно, но она думает. Если Нике что—то не нравится, она поднимает бровь и молчит. Если ей что—то нравится, она улыбается и тоже молчит. Или просто молчит. С Никой легко, потому что с ней можно не говорить. С Евдокией тоже легко — с ней тоже можно не говорить. Я валяюсь на диване между Никой и Евдокией: Ника молчит, а Евдокия урчит негромко, время от времени прикусывая мою ногу, чтобы не расслаблялся. Ника опускает тонкую руку и гладит Евдокию по серой спинке.

— Осторожней, — предупреждаю я, — укусит.

Ника поднимает бровь и не отвечает. Они с Евдокией знакомы недавно, но, кажется, друг против друга не возражают. Евдокия урчит громче и придвигается к Нике. Я встаю с дивана и иду на кухню курить.

На кухне у меня хорошо: там полукруглый диван и над ним четыре фонарика золотят полумрак. Из форточки темный двор дышит летом. У меня сейчас самое лучшее время года — отпуск. Я курю и думаю о том, что от лета осталось совсем немного. А потом вспоминаю, что надо бы покормить кота.

— Кот! — кричу я изо всех сил, потому что мне лень вставать с дивана. — Кот! Чеши сюда!

Кот не идет. Раньше, в молодости, Евдокия прибегала не то что на звук моих шагов — на шевеление мыслей «надо бы покормить» у меня в голове. А теперь не прибегает уже. Старенькая.

Сейчас докурю, насыплю корма в красную миску и пойду добывать кота. Евдокия лентяйка, она может проваляться на диване сколько угодно, а потом все будут удивляться, отчего это животное такое худое. Животное на самом деле не худое, просто стройное, в глубокой старости все правильные коты худеют. Если провести рукой по Евдокининой спинке, можно сосчитать позвонки. В последнее время она себя еще и неважно чувствует, так что почти ничего не жрет, поэтому ее нужно взять под мягкое серое пузо и принести на кухню. Поставить мордой к миске и сообщить:

— Еда!

Евдокие без интереса понюхает корм и похрумкает им чуть—чуть. Лакнет воды, уйдет обратно на диван и будет там лежать, временами обмахиваясь хвостом. Откуда у нее при этом берутся силы ругаться, я не знаю.

Ника приходит на кухню и спрашивает: «Кот чеши сюда» — это мне?

— Если ты не возражаешь, то тебе, — отвечаю я и протягиваю к Нике руку. Она знает, что котом я называю Евдокию — понятия не имею, почему котом, а не кошкой, так получилось. У меня есть друзья, они своего тоже пушистого, тоже сибирского и тоже уже очень пожилого Сеню всю жизнь называют кошкой. «У меня кошка на коленях», «не забудь покормить кошку», «кошку никто не видел?» и все такое. А моя Евдокия — кот. «Кот пришел», «кот ушел», «кот, иди сюда», «кот, иди отсюда». Евдокия не возражает. По—моему, ей все равно.

— Кот иди ко мне, — велю я Нике, пытаясь притянуть ее поближе, но Ника смеется и выскальзывает. А я встаю, сыплю в красную миску корм и иду к Евдокии. Она лежит, заняв почти все освободившееся после меня и Ники место.

— Кот, — сообщаю я ей, — ты — избалованное хвостатое хамство. Евдокия молчит. Она какая—то грустная стала в последнее время, даже ругается реже. Сдает. Я беру ее под жемчужно—серое пузо и несу, направляясь на кухню. И тут она резко вырывается у меня из рук, спрыгивает на пол и без объявления войны обзывает меня козлом. Странно.

— Кот, — нед0умеваю я, — ты чего?

Евдокия, не вступая в разговоры, лезет под диван. Ругаться вот так с ходу, без самой маленькой, но все же причины — такого не бывает даже с ней. Беспокоюсь. Ложусь на пол, шарю под диваном, натыкаюсь на меховое рычащее тело и за переднюю лапу извлекаю его наружу. Игнорирую возражения, беру на руки. Глажу по спинке. Урчит. Провожу рукой по животу — дергается. Поднимаю повыше и обнаруживаю прямо посередине нежного пуза какой—то страшного вида пузырь, вздувшийся и текущий. Еще несколько часов назад его не было. На моей руке гной, а Евдокия при попытке получше рассмотреть, что это у нее там, орет «насилуют!» и вырывается когтями. Кошке восемнадцать лет. Кажется, мы допрыгались.

— Ника, — говорю я, пытаясь говорить спокойно, — Ника, ты извини, хорошая моя. Я знаю, что ночь и что у нас были другие планы. Но мы сейчас повезем этого крокодила в больницу, у нее — посмотри сама что.

Ника смотрит на Евдокию и выходит в коридор. Там она зашнуровывает кроссовки, подтягивает джинсы и проводит щеткой по волосам.

— Готово, — говорит Ника. — Пакуй кота.

Я выпускаю Евдокию из рук и достаю переноску, в которой ее всю жизнь таскают к врачам. Евдокия немедленно поворачивается ко мне спиной и с независимым видом отправляется под диван.

— Кот пошел делать ноги, — комментирует Ника.

— Кота мы сейчас вернем, — сообщаю я ультимативно. Опять лезу под диван, опять нашариваю там лапу. Лапа, между прочим, с когтями. Евдокия негромко рычит, прерываясь время от времени на резкий взмяк.

Меня ее взмяки интересуют мало, я за восемнадцать лет не такое видел. Вынимая из—под дивана, опять смотрю ей на пузо. Пузырь абсолютно жуткий и очень тонкий. А если прорвется по дороге? Я не врач, я не знаю, что из—за этого может быть.

— Вызови такси, — прошу я Нику и запихиваю в переноску сначала саму Евдокию, а следом — ее пышный хвост. Хвост запихиваться не хочет, он высовывается из переноски наружу и реет оттуда как флаг.

— Хвост возьмем? — Интересуюсь я у Евдокии, одновременно пытаясь перехватить рукой предмет разговора.

— Вашу мя—а–ать! — нервн0 отвечает мне Евдокия из переноски и одним движением втягивает хвост внутрь.