— Бабушка, — сказала Ася, — папа просил тебе передать, что у них с мамой приготовлена для тебя комната.
5.
Три красавицы небес
Шли по улицам Мадрида:
Донна Клара, Донна Рэс
и прекрасная Пепита.
Вдруг на площади, хромой
Нищий с робким ожиданьем
Руку протянул с сумой
За насущным подаяньем.
За реал, что подала,
Помолился он за Клару,
Донна Рэс щедрей была
И дала реалов пару.
А Пепита так бедна—Не имела ни реала.
Вместо золота она
Старика поцеловала.
В это время проходил
Продавец букетов рядом,
И его остановил
Потрясённый нищий взглядом.
За букет душистых роз
Нищий отдал три реала!
И красавице поднёс,
Что его поцеловала.
В израильской квартире Дины и Лёвы по—прежнему висел Светкин портрет. Нестареющая Светка весело смеялась со стены, и Юленька, проходя мимо портрета, переглядывалась с дочерью, как когда—то. В своей комнате она повесила другой портрет, цветной, на котором были хорошо видны рыжие светкины волосы, а над кроватью — большую фотографию Марика. Всё свободное пространство заняли фотоальбомы. Из некоторых из них Аська тайком подтаскивала фотографии, и уносила их к себе домой, сама до конца не понимая, для чего.
Про свою болезнь Юля, конечно, знала. Ей досталось два полных года спокойной израильской жизни — с неторопливыми разговорами о политике с Лёвой и теплыми женскими беседами с Диночкой, с телевизором, в котором уже узнаваемые ею израильские политики были так похожи и одновременно так непохожи на политиков русских, с прогулками в старом заросшем парке, куда её водила гулять всё та же Дина, по—прежнему мягкая, невысокая и спокойная. Вот только в рыжих её волосах полноправной хозяйкой жила седина, но и это её не портило. Они вдвоём с Юлей, обе рыжие, обе невысокие и суховатые, обе прямые («Динка, спину!» — командовал громкоголосый Лёва), со стороны выглядели абсолютно как мать и дочь. Многие в квартале и думали, что они — мать и дочь, а Ася — их дочь и внучка. Ася приезжала, общалась с бабушкой, думала всё больше о своём, шепталась с мужем, спрашивала у родителей про результаты бабушкиных анализов и старалась делать вид, что ничего не происходит. Её три красавицы небес по—прежнему шествовали по солнечному Мадриду. Она не хотела, чтобы было иначе.
Когда Юлю положили в больницу, Ася решительно переехала туда же. Её гнали медсёстры («у нас не надо ночевать, у нас это не принято, мы ко всем подходим!»), её пытался выставить лично главный врач, её уговаривали Лёва и Дина, сами, тем не менее, ходившие каждый день. Ася соглашалась уехать на два дня, чтобы вернуться на четыре. Она сидела у Юлиной кровати, тупо читая какие—то несменяющиеся журналы, и не реагировала ни на что. Она пыталась уговаривать Юленьку что—то делать, кормила её какой—то не очень нужной едой и даже рассказывала анекдоты. Всё это длилось до тех пор, пока Ася не сообразила, что больше она бабушке не нужна.
Бабушка уходила. Уходила спокойно и сосредоточенно, как уходит очень старый и очень мудрый человек. Внучка Ася и её муж, Лёва и Дина, любимые, но такие уже далёкие, еще какие—то друзья, какие—то звонки, какие—то письма — не нужно. Её земная дорога кончилась, и там, впереди, её ждал Марк. Все два года тихой и, временами, даже счастливой жизни в Израиле, Юля писала ему письма. За шестьдесят три года жизни с мужем она так привыкла обсуждать с ним все события своей жизни, что остановиться не смогла и не захотела. Теперь, уходя, она изредка открывала глаза, и видела перед собой внучку Асю, сидящую рядом с её кроватью. «Не то», чётко отмечало сознание, и Юля плыла себе дальше.
Да — там, куда она шла, её ждали. Её ждала Светка, рыжая, весёлая и молодая, ждала Рахиль со строгими «перевёрнутыми» глазами, ждал так и не найденный Шурик, ждал брат Саша, кажется, так никогда и не перестающий улыбаться с последнего снимка. Все эти люди были частью её жизни, частью на данный момент куда большей, нежели Асенька, сидящая у кровати. Юля очень хорошо понимала, что больше им с внучкой не по пути. Она дала внучке всё, что могла, и сделала для неё всё, что хотела. Она оставляла её с неизменными Лёвой и Диной, и с мужем, чем—то похожим на Марка. Больше ей нечего было дать — никому. Она прожила девяносто два года. Она дожила до конца. Теперь она хотела уйти.
Там, куда она шла, был Марк. Юля ощущала это всем своим существом, она, собственно, даже не отвлекалась от этого главного на данный момент ощущения. Она знала, что её жизнь пройдена, и пройдена, судя по всему, хорошо. Но хорошо или плохо — вопрос тоже, в общем, неважный, на него можно ответить и позже, а сейчас нужно сосредоточиться и уйти. Оказалось, что это очень непросто — уйти. Непросто потому, что многое держит: Ася и её слёзы, Дина с Лёвой и их печаль, медсёстры с процедурами, врач с обходом, не нужно, не нужно, оставьте. Юля хотела уйти без болей, но уйти без болей не получилось. Временами ей казалось, что физические боли и есть та тяжесть, с которой она уходит и которую ей нужно преодолеть. Юля молча лежала и тихо переживала боли. Асеньку она в какой—то момент сумела уговорить не ночевать в больнице: ей было понятно, что пока внучка сидит и нервно дышит над ухом, уйти будет совсем тяжело. Боли одолевали телом, мысли путались, было важно не сбиться. Уходить тяжело, но необходимо. По—настоящему уходящему никто не нужен, в этом — его сила и слабость, потому что ему никто уже не поможет. Уйти надо самостоятельно, иначе останется ощущение невыполненного дела. Больше всего на свете Юля ненавидела невыполненные дела.
За букет душистых роз, помнила Ася, нищий отдал три реала. И красавице поднёс, что его поцеловала. «Светочка, только черненькая», уехала домой ночевать. Дома она вдоволь напилась горячего чая и заснула неровным сном, чтобы в нём хотя бы на ночь отвлечься от мыслей о том, что вот—вот должно было произойти. «Мама вернулась!!!», громко кричала Светка, когда Юля, усталая, приходила домой с работы. Мама вернулась, подумала Юля и в последний тяжело вздохнула. Вернулась мама. Лица смешались, рыжие Светкины кудри переплелись с медными волнами Дины, мелькнул и пропал внимательный Лёва, нахмурился Марк, взахлёб над ухом заплакала Асенька — или это маленькая Светка? — и тихо—тихо, над всеми, ни на кого не глядя и в то же время глядя на всех, возникла Рахиль.
Мама вернулась, не надо плакать, сказала она, обнимая за плечи лежащую Юлю и стоящую Светку. Юля обрадовалась, что их опять теперь трое, в последний раз подумала про оставшихся вдвоём Асю с Диной и, внезапно успокоившись чем—то, наконец оставила без себя всё то, чему она больше совсем не принадлежала.
А через год после Юлиной смерти у Аси родится дочка. И Ася назовёт её ивритским именем Зоар — Свет.
СТРАДАЙ, ДУША МОЯ, СТРАДАЙ
Долгий вечер дороги домой начался странно. Под проливным дождём я стояла на тремпиаде… Нет, не так. Я стояла на развилке, где ловятся попутки в наше поселение, под проливным дождём… Нет, опять не так. Стоя на тремпиаде под проливным дождём где ловятся попутки в наше поселение… Фу. Проливной дождь и я стояли на тремпиаде? Тремпиада стояла между мной и проливным дождём? Мы с тремпиадой переживали дождь? О. Да.
Мы с тремпиадой переживали дождь. Тремпиада — это такая бетонная коробочка типа российских автобусных остановок, вот она и была моей соседкой в переживании дождя. Дождь был сильный и радостный, он весело лупил по моей капюшонной голове, по бетонным стенкам коробочки тремпиады и по черному мокрому асфальту вокруг. Этот черный блестящий асфальт был везде: под ногами, над головой (только истыканный звёздочками, а так — такой же), по бокам в виде мокрых же стенок моего капюшона. Дождь был явным оптимистом, но мы с тремпиадой правда очень переживали — нам было темно, холодно и неуютно. Переживали мы каждая по—своему: я натянула капюшон чуть ли не на нос и съежилась в позу «эмбрион на ножке», а тремпиада размокла и потекла. По её серым стенкам капало, а с того, что раньше было потолком, просто лило. Я поёжилась и вышла на открытый воздух. Предательница, простуженно сказала тремпиада. Сама такая, сказала я. Ты бетонная, а я живая, мне дышать надо, я не умею под водой. На открытом воздухе хоть весело — вон, смотри, человек идёт.