— Ты закончил громить кабинет? Дай мне пожрать, — хрипло вопит Грюм. Он всегда напоминает о себе, когда чувствует слабину, когда в бесконечной череде допросов и кормежек мелькает сколь угодно призрачный шанс сделать еще один шаг к побегу. Сундук грохочет каждый раз, стоит кому-то, кроме Барти, зайти в кабинет — да к тому же так громко, будто там сидит не один пленный аврор, а голодный драконий выводок.
Барти знает об этом, но сейчас ему всё равно. Выбирая между Грозным Глазом и сводящими с ума кошмарами, он в любом случае предпочтет Грозного Глаза. Он провел уже слишком много времени наедине со своим безумием, пора внести в эту славную многолетнюю традицию некоторое разнообразие.
— Ты видел не Азкабан. — Грюм поглядывает на него целым глазом, не забывая уничтожать содержимое миски. — Ты орешь по-другому, когда тебе снится Азкабан. Признаться, даже мне стало любопытно. Что с тобой делал твой любящий папашка, чтобы ты запомнил это не хуже, чем дементоров?
Барти встречает его взгляд, но отвечать ему не хочется. Грюм кривит рот в ухмылке:
— Даже мне трудно представить.
— Тебе и не снилось, — говорит Барти. — Ты, Грозный Глаз, вся ваша гребаная аврорская кодла… да и вся наша кодла… я и Лестрейнджи, даже лорд Волдеморт…
Мысль об этом почему-то кажется удивительно забавной. Барти хохочет, запрокинув голову; лорд не стал бы заниматься всем этим двенадцать лет, ему бы надоело уже через час. Что толку в бесцельной пытке, которую никто даже не видит? Том Риддл никогда не был сторонником бессмысленных затей, ни до своего становления Темным лордом, ни после.
— Когда нас судили, — Барти резко обрывает смех, — нас судили за восемь часов Непростительного. Но мы делали это не просто так. Ни слова, старик, не то получишь еще одно Круцио; знаю, что все так говорят. Но когда мы выяснили, что Лонгботтомам ничего не известно, мы ушли. И нас судили — за восемь часов пытки. А двенадцать лет…
Нужно быть очень особенным человеком, чтобы длить бесцельную пытку двенадцать лет. Нужно быть Барти Краучем.
Барти смеется, когда представляет мертвенную тишину в Визенгамоте, если бы это дело и правда дошло до суда. Высокие лорды и леди, участники боев и допросов, видевшие смерть и направлявшие ее собственными руками, Светлые и Темные волшебники — они онемели бы в одно мгновение, обратились каменными статуями, едва услышав, что сделал человек, которому тринадцать лет назад они были готовы вверить всю магическую Британию.
Грюм не смеется. Грюм смотрит на него очень внимательно.
— Если бы это был Круциатус, ты бы сейчас делил палату с Лонгботтомами.
— О, что ты, он никогда не применял Круциатус, — от одного этого предположения Барти становится еще смешней. Старик Грозный Глаз все меряет своими мерками — мерками волшебника, всегда выбирающего практичный подход. — Он бы никогда не опустился до того, чтобы применять заклинание, за которое я был осужден. Но даже не оглядываясь на это… физическая боль его вообще не интересовала.
Воспоминания тошнотворны на вкус, до кислоты под языком — так, что хочется проблеваться. Палочка из черного дерева снова начинает подрагивать в руке, и Барти, крепче сжав ее в ладони, вдруг понимает, что древко обжигает кожу скопившейся внутри сырой силой.
У него не было таких проблем дома. Его поили зельями, практически полностью блокирующими спонтанную магию.
— Представь…
Он никогда и никому этого не говорил. Хвоста это не интересовало. Лорд был занят тем, что пытался выжить в теле магического голема. Да и сам Барти тогда пытался не вспоминать. Не мог вспоминать.
Забавно, что в итоге это услышит Грозный Глаз Грюм. Аврор, мечтающий отправить его обратно в Азкабан, и задающий все эти вопросы только для того, чтобы узнать его слабые стороны. Барти хмыкает, не пытаясь сдержать смешок.
Впрочем, это не имеет значения. Грюм не доживет до следующего года.
— Представь, что тебя нет, — говорит Барти Крауч. — Представь, что твое тело больше не подчиняется тебе. Ты пытаешься закричать — и не можешь произнести ни звука. Пытаешься умолять — но не слышно ни слова. Пытаешься позвать на помощь — впрочем, к этому моменту ты уже понимаешь, что никто не услышит.
Ты пытаешься выйти в другую комнату — но остаешься на месте.
Зеркала в твоей спальне не отражают тебя.
Ты не можешь покинуть ее, не можешь говорить вслух, не можешь вести записи; всё сливается в бесконечную череду приказов, которые превращаются в пытку, если ты пытаешься противиться — когда у тебя есть на это силы. Ты пытаешься забыться во сне, чтобы вечность стала короче хотя бы на одну ночь, но каждую ночь ты видишь камеру, наполненную черными тенями, и кричишь, только теперь — беззвучно, и не можешь проснуться.
Конечно, ты все равно просыпаешься, когда наступает утро.
В определенный момент ты начинаешь сомневаться, существуешь ли ты на самом деле. Можно ли удостоить твое существование некой личностью, если не личностью — то хотя бы разумом; твой собственный разум распадается на осколки. Ты пытаешься вспоминать теоремы трансфигурации. Как ты можешь их не помнить? Ты сдал на отлично двенадцать С.О.В., они где-то там, среди изорванных черно-белых колдографий, в которые превратились твои воспоминания. Когда ты касаешься собственной памяти, тебе начинает казаться, что ты по-прежнему можешь испытывать боль.
Так проходят первые три года.
Потом от тебя начинают требовать признания своей вины. Барти Крауч не верит в раскаяние, но ты должен осознавать свое преступление и справедливость своего наказания. Ты должен быть благодарен.
Империус не может заставить испытывать благодарность, лишь имитировать ее. Но ты — вытренированный министерскими специалистами окклюмент, ты привык заставлять себя быть кем-то еще, и ты приучаешь себя быть благодарным на самом деле, потому что тогда Империусу не за что зацепиться, ничто не причиняет боли, и новых наказаний не следует. Ты привыкаешь к благодарности — у тебя есть на это целая вечность.
— И однажды, представь, — Барти указывает палочкой Грюму в лицо и усмехается, — много лет спустя, он один раз ослабит контроль. Всего один раз.
И этого будет достаточно.
Грюм смотрит на кончик палочки: он тоже чувствует магию, готовую вырваться из нее мгновенной и смертоносной молнией. Барти улыбается и развеивает скопившуюся энергию одним взмахом.
Он выучил свой урок слишком хорошо.
— И теперь ты здесь. — Аластор отставляет пустую миску в сторону. Он закончил есть уже давно, но ждал, слушая — неподвижно и внимательно. — Люди не выходят из Азкабана прежними даже после недели заключения. Те, кто выходят через месяц, чаще всего возвращаются в Азкабан снова, уже навсегда. А ты пробыл там год. И после этого двенадцать лет под Империусом. И вот ты здесь… в моей шкуре… зачем?
Барти моргает почти непонимающе.
— Зачем?
— Зачем? — с напором повторяет Грюм. — Чего ты хочешь?
Барти встряхивает головой. Он… не понимает вопроса.
— Темный лорд должен вернуться.
— Чего ты хочешь, Крауч? Ты сам?
Он молча смотрит на сидящего в углу камеры аврора. Аластор тихо хмыкает.
— Я так и думал. В тебе этого уже не осталось.
Злость вспыхивает внутри драконьим пламенем, зачарованным порохом; обжигает кровь, заставляет стиснуть зубы и вскинуть палочку в привычном жесте заклятия: Crucio. Мучительный хрип Грюма слышен будто издалека; Барти вдыхает жгучую, неистовую ненависть как последнее средство оставаться живым.
В какой-то момент заклятие прерывается, когда ненависти становится недостаточно. Поддерживать Непростительные трудно — даже Пожирателям. Даже после Азкабана.
— Ты прав, — спокойно соглашается Барти, — этого во мне уже не осталось. Но кое-что дементоры не выпивают даже за год. Даже за тринадцать лет.
Он точно знает источник огня, который напоминает ему, что он всё ещё жив. Метка на его левом предплечье становится теплее с каждым днем.