Чепурная: «А когда Ваша дочь возвратилась?»
Кузнецова: «Около десяти часов. Она не всю службу отстояла. Она пришла, а собака просилась гулять, ну она пошла с собакой».
Чепурная: «Ваша дочь Ивана Миронова в этот день видела?»
Кузнецова: «По-моему, видела. Она говорила, что встретила Ивана с ведром, когда возвращалась с собакой».
Чепурная: «Вы верите, что Миронов Иван может быть причастен к покушению на Чубайса?»
Судья резко прерывает допрос: «Остановитесь! Суд догадками не занимается!».
Вот, кажется, и всё. Что еще не ясно в показаниях свидетеля алиби Миронова? Но бразды допроса берет в свои умелые руки прокурор: «В связи с чем Вы и Ваша дочь поминаете вашего сына и брата в день его рождения, а не в день смерти?».
Кузнецова растерялась: «Мы его поминаем и в день рождения, и в день смерти».
Прокурор ухмыляется ответу: «А почему Вы запомнили, что это было именно 17 марта?».
Кузнецова: «Потому что мы с ней поссорились из-за этого. Она сказала: какая тебе разница – 14-го я пойду в церковь или 17-го?»
Прокурор надвигается на нее с ощутимой даже в зрительном зале угрозой: «Кто и в какой день ходил поминать Вашего сына в 2005 году?».
Вопрос показался жестоким даже судье, и она сняла его, как не относящийся к делу, но все последующие вопросы прокурора звучали с не меньшей изощрённостью наследника заплечных дел мастеров.
Прокурор испытывает на прочность психическую стойкость свидетельницы: «Почему Вы сами не ходили поминать сына?»
Кузнецова беспомощно оглядывается: «Я никуда не хожу, я не могу ходить».
Прокурор будто не слышит ее: «14-го марта что Вам лично помешало дойти до храма?»
Кузнецова повторяет: «Я не могу ходить, у меня артроз».
Прокурор напирает, как нахал в трамвайной давке: «Могли бы воспользоваться общественным транспортом».
Кузнецова оправдывается: «Я общественным транспортом не могу пользоваться, я туда не влезу».
Прокурор глумливо хмыкает: «А на такси почему не поехали?»
Кузнецова жалобно: «Я в храм по ступенькам не взберусь».
Прокурор, откровенно радуясь, что свидетельница попалась: «А как же Вы сюда добрались?»
Кузнецова спохватывается наконец, что не обвиняемая она, а свидетельница, поднимает голову и с достоинством глядит прямо в глаза мучителю: «Меня привезли, да под руки вели. И перед отъездом я сделала себе два обезболивающих укола».
Прокурор отводит взгляд: «До 17 марта Вы заходили к Миронову в квартиру?»
Кузнецова тяжко вздыхает, стоять ей уже невмоготу: «Я к нему иногда заходила деньги менять, а он ко мне заходил за гусятницей».
Прокурор приказным тоном: «Так вспомните, когда Вы заходили к нему до 17 марта и с какой целью?».
Кузнецова: «Я не помню, может, за полгода до этого. Вот Вы помните, что было год назад?»
Прокурор как кнутом хлещет: «А у кого Вы меняли деньги до того, как Миронов въехал в эту квартиру?»
Кузнецова терпит: «Когда он не жил, то у его бабушки Любови Васильевны».
Прокурор снова замахивается: «А у кого Вы меняли деньги в то время, как Любовь Васильевна выехала, а Иван еще не въехал?»
Кузнецова смотрит на прокурора с изумлением: «Я что, их каждый день меняю?!».
Бесконечная нить пустых прокурорских вопросов обвивает свидетельницу мучительной сетью, терпение и силы уже оставили её, действие спасительных обезболивающих уколов закончилось, то и дело сквозь закушенные губы прорывается стон, ей снова пытаются подставить стул, но сесть на него свидетельница уже не может, это причиняет ей страшную боль. Алевтина Михайловна остается полулежать, полувисеть на трибуне, надеясь, что иссякнут, наконец, эти никчемушные вопросы прокурора. Однако у прокурора свой замысел. Он специально тянет пытку временем, расчёт его очевиден: желая поскорее избавиться от мук, свидетельница где-нибудь да оговорится, в чем-нибудь да ошибется.