Я вспоминаю нашу недавнюю переправу через Диалу, розовое веселое лицо юного прапора, и сердце щемит острой болью.
Разбирая вещи покойного, мы нашли в полевой сумке Зуева незаконченное письмо-дневник, в котором он описывает матери наш переход через пустыню и налетевший самум. Если вернемся когда-либо к своим, письмо это я сам отвезу родным мальчика. В кустах нетерпеливо дожидаются казаки, жаждущие искупаться в свою очередь. Благоразумие требует, чтобы большая часть сотни была готова ко всяким случайностям.
– А ну, вылазьте, до ночи чи що будете плескаться! – кричит вахмистр. – Кому говорю, дьяволы? Вылазь! Дай и другим скупаться.
Казаки неохотно выбираются на берег, уступая свое место новой очередной партии. Встревоженные утки стаями носятся над камышами, оглашая берега резкими, недовольными криками. Мы любуемся ярким оперением степенных фламинго, улетающих подальше от непривычной суматохи. Проклятая мошкара, бич здешних мест, несчетными роями носится в воздухе, больно кусая раздетых людей.
– Совсем конец пескам или встренем еще пустыню? – спрашивает Востриков, с завистью поглядывая на плещущихся в воде казаков.
Рана мешает ему «сигануть» в реку, и удалой казак довольствуется малым: засучив по колени шаровары, болтает в реке голыми ногами. Около нас на траве отлеживаются вылезшие из воды пловцы, подставляя поочередно под набегающий с реки ветерок голые бока.
– Кончилась, чтоб ее вовек не видать. Дальше пойдут леса, поля, реки.
Соседи подползают к нам, и разговор становится общим.
– А скоро соединимся с английцами, вашбродь?
– Должны скоро, еще денька через два-три, – неуверенно отвечаю я.
– А может, и пять? – иронически подсказывает кто-то.
– Может, и пять.
– Скорей бы. Надоело, вашбродь, ой как надоело!
– Це точно! Обрыдло и сказать не можно як. Спымо, вашбродь, так и во сни кинец бачимо, – со вздохом говорит Стеценко. – Батьки наши, як снаряжалы нас на службу в полк, рассказувалы про японьску вийну, диды размовлялы про турецьку, в симьдесят яком-то роци. Що ж, дуже тяжко тоди було. А теперь мы им расскажем, як вернемось на Кубань, що мы бачилы, яку мы муку-мученическу прыймалы, як товарищей без попа та без хреста хоронилы. Ни, вашбродь, ни батькам нашим, ни дидам не приводилось гирше, чим нам, муку приймать.
– Это верно! Разве их службу с нашей сравнить! Мы, вашбродь, с вами войну вместе делаем, еще с самого Каракурту, всего навидались, везде поголодували, а крови нашей казацкой всюду понапрасну вдоволь пролито. Помните, вашбродь, на Бордусском перевале, когда Энвер-паша от Саракамыша отступал, как по брюхо в снегу трое суток без хлеба простояли?
Помню ли я? Да разве можно забыть эти ужасные ночи, когда мы, одинокая, заброшенная глупыми штабными распоряжениями в горные снега, худо одетая сотня, неведомо для чего оберегали непроходимую горную вершину, занесенную трехаршинным снегом! Через двое суток о нас вспомнили и приказали спуститься вниз. Но уже было поздно. Трое казаков замерзли в дозоре, девять отморозили руки и ноги, а остальные почти все простудились и провалялись всю зиму в госпиталях. Можно ли забыть эти проклятые ночные, мучительно холодные часы, когда застывали на щеках, не успевая скатиться, слезы, медленно холодея, отнимались замерзающие конечности?!
– А под Копом! Помните, вашбродь, когда девять суток питались вареными желудями да конину без соли жевали? А Зангувар, а Девиль?! Эх, вашбродь, что мы, что вы – одна нам честь в поле. Нужны мы, казаки, пока руки целы, а жизнь наша – без надобности.
Казаки сочувственно слушают горячую тираду Вострикова.
– Правильно! Как есть правда, – вздыхают они, с детским любопытством ожидая от меня ответа.
Никитин снова появляется на берегу:
– А ну, вылазь! Побаловались, и буде. Ну, живей, живей!
Появление вахмистра спасает меня от необходимости продолжать рискованную беседу о войне. Поедаем консервы, запивая их чаем без сахара. При переправе через реку один из обозных верблюдов внезапно лег, и наши запасы сахара растаяли и потекли.