Посылка наложила на Любу как бы епитимью ожидания: теперь только поверила она во встречу с Яковом.
С месяц назад Яков прислал ей свой снимок, и Люба, боясь и держать-то узорчато обрезанную по краям, как изморозью подернутую, невиданно богатую фотографию, поворачивая ее, чтоб не отсвечивало, никак не могла узнать Якова — так невообразимо, не по-здешнему был он красив в аккуратной гимнастерке с рядком наград на груди, в фуражке с блестящим прямым козырьком, из-под которой, как завитой, волосок к волоску, выбивался небольшой чубчик. Лицо, по-девичьи мягкое, без единой морщиночки, черные снисходительные глаза были недосягаемо далекими, чужими, будто в тех заграницах Яков заново родился на свет. На обороте Яшиного снимка строгим, тоже каким-то чужим Любе почерком было написано «Привет из Вены, с берегов голубого Дуная» и стояла немыслимо закрученная, видно, выработанная упорным старанием подпись… «Повив по Дунаю коня напуваты…» — с ревнивой внутренней улыбкой повторила про себя Люба, неожиданно вспомнив невероятно далекие ночи досвиток. И она стала бояться встречи с Яковом.
Но возвращение его приближалось. Пронесся по селу слух: Яков в Киеве. Там брат его, Федор, пришедший с войны израненный и хворый, месяцами лежал по больницам. Хвалили Якова: первым делом брата решил навестить. По-родственному, по-фронтовому. Из Киева, правда, Яков не давал вестей о себе, и острота, боязнь ожидания у Любы притупились. Странно было: и рядом совсем Яков, в нет его.
В конце концов картина прояснилась, а впрочем, никаких загадок и не было.
Люба давно знала: в Киеве, на Подоле, живет крестная Якова, его родная тетка; кровь была настолько близка, что Яков больше походил на нее, на тетку, чем на мать, — оба чернявые, глазастые, люди говорили: как молдаване. Давным-давно, овдовев, просила крестная, чтоб отдали Якова ей в город, да мать сама души в сыне не чаяла. «Жалельщик мой и лизунчик», — говорила. Теми словами как бы укоряла другого, старшего сына Федора — тот с детства из-подо лба смотрел, и нельзя было понять, что у него на уме… Разными росли братья, еще в детстве лишившиеся отца. И, может, многое значила как раз «избранность» Якова: мать, не сознавая того, проводила меж сыновьями резкую полосу отчуждения.
Любовь матери к Якову отразилась и на судьбе Любы. Еще со времен досвиток мать затаила на нее глухую злобу, считала неровней «жалельщику и лизунчику». Только врожденное чувстве почитания старших, нежелание внести разлад в Яшину душу заставляли Любу скрепить сердце и терпеливо ждать счастливых перемен. Но даже испытанные в войну общие невообразимые тяготы, даже ниточка, протянувшаяся от обеих туда, далеко, к Якову, не примирили мать с Любой.
Последний год мать Якова много хворала. Люба, забыв про обиды, наведывалась к ней. В хате, запущенной, пропахшей спертым духом больного и неопрятного человеческого тела, мыла полы, меняла белье под старухой, чувствуя на себе ее пустой, бессильно ненавидящий взгляд… И когда та узнала о возвращении Якова, то в безмерной материнской радости была и своя «ложка дегтя»: что это — и Любина радость.
И вот теперь известие о приезде Якова оглушило Любу — как бы наказанием за какую-то ее вину, за в самом деле смутно сознаваемую разницу между ним — «…с берегов голубого Дуная» — и собой… Все так же машинально загоняя в стойла костлявых, разномастных коровенок, она чувствовала, что пропитана вся коровьим духом, навозом; нестерпимо захотелось содрать с себя грязные кирзовые сапоги, старую, короткую от многих стирок кофтенку, а как вспомнила, что и в хате не прибрано, застучало в голове: бежать. Не дай бог увидит Яков т а к у ю. А за Яковом стояли строгие, с ненавистным прищуром глаза его матери.
— Беги, девка! — в один голос гнали ее домой бабы. — Управимся. Игнату скажем, небось трудодень запишет!
Дома Люба развела в ведре мелу — печь подбелить, глины принесла — пол подмазать; решила: двери в хате откроет, хоть и не жарко — к вечеру высохнет. Суетилась без толку, валилось все из рук, как в лихорадке ждала приближения вечера.
А тут и Яков на пороге!
Как с картинки сошел в форменной, с иголочки, одежке. И она — меж ведром с мелом да корытом с глиной, стоит клуша клушей, тянет книзу кофтенку красными от холодной воды руками.