Теперь остаток былых руин со скелетом купола увековечен под названием, переводимым примерно как Дом атомной бомбы, и он в самом деле, если это слово уместно в данном случае, являет собой классический памятник трагедии и бедствия войны, не подлежащих забвению. Дом атомной бомбы — горькая визитная карточка Хиросимы, ставшая хрестоматийной во всем мире.
На цветных фотографиях отсвечивающих лаком альбомов он бывает как бы подкрашен в желто-розовый цвет и едва ли не входит в обычный поток рекламы. Мне этот дом предстал другим на пустынной, холодной набережной, за чугунной решеткой ограды, за скупой листвой деревьев — черный, бурый, мрачный, как склеп, хранящий вечную тишину погребения… Летит одинокий ворон, садится на ребро купола, замирает, нахохлившись, будто всматривается в темную бездну стен, вспоминает что-то — вороны живут дольше людей.
Но что напоминает этот дом мне, человеку? Я вижу за ним руины разбитых, сожженных фашистским нашествием родных русских городов, развалины обезображенного людского жилья с тянущим из его убитых сокровенных глубин запахом дыма, гари, смерти… Следы войны тоже одинаковы везде, я это вижу воочию, и на следующее утро, когда потеплело и облака процедили весеннее марево солнца, мне трудно было проникнуться каким-то облегченным настроением туристических толп, среди которых, по речи, по манере держаться, сразу угадывались американцы, чувствовалось, привычные к мировым круизам, по-спортивному, в курточки, в плащевые брючки одетые, обвешанные фотокамерами…
По земле Хиросимы я шел с общей болью с ней, и все время что-то откладывалось в моем постижении, вероятно, непостижимой до конца сущности человеческих драм. Путь познания как бы спрямился — от зажатой домами красной гранитной плиты, гласящей, что над этой точкой земного шара и взорвалась рожденная злым гением первая атомная бомба, — до бронзовой девочки, доверчиво вскинувшей руки к небу, которое ее все-таки обмануло.
Говорят, что в центральной фигуре памятника школьникам, погибшим от атомного взрыва, изображена девочка Садако, пережившая трагедию Хиросимы, но спустя время все-таки убитая ею, — в книжечке о Садако трогательно рассказывается, как она жила, прикованная к постели, как складывала бумажных журавликов, будто ждала, что на своих белых крылышках они принесут ей избавление, и как умирала… Но, может быть, это Вакако или Ёко? Или Таня Савичева, похоронившая всех родных и себя тоже, в промерзшем блокадном Ленинграде. Или девочка, заживо сожженная гитлеровцами в Орадуре? Или девочка, расстрелянная американскими солдатами во Вьетнаме, в Сонгми? При виде как бы летающих вокруг бетонного треножника бронзовых детей мне так и слышались пронзительные слова художника и философа мира Леонида Леонова: «С какой жуткой силой выявилось сорок лет назад, что в большую бурю все дети мира плачут в унисон и на одном языке…» Как не похожи эти слова на буйвольское изречение железного Бисмарка: глаза даны побежденным, чтобы плакать…
Хиросимский мемориальный музей открывается огромным снимком тоже ставшего хрестоматийным вулканического атомного «гриба», и вслед за ним — ярко высвеченные, будто под палящим солнцем бредущие фигуры двух женщин, одна ведет за руку девочку — Вакако? Ёко? Ведь их тоже пытались вывести из уранового пекла сердобольные женщины. И вот идут эти женщины, оборванные, чудовищно изнуренные, слепо протягивающие руки, будто ища опору и спасение, и с их пальцев и с пальцев ребенка сползает, повисая и падая на горячую каменистую землю, кожа… Женщины и девочка восковые, но приведены сюда, пред взоры нынешних поколений, из яви знойного утра шестого августа, в котором было все, что выставлено на стеллажах и стенах музея: разорванные и согнутые железные балки, уродливо вздутая кирпичная кладка, сплавленные куски глиняной и стеклянной посуды, даже обгорелая лошадь, которая понуро стоит сейчас под витринным стеклом, — немые свидетельства ужаса вселомающего, всесжигающего атомного удара. Но снова и снова мысль возвращается к людям. Что осталось от них?
В наушниках висящего у меня на шее магнитофона — торопливый, в заданных минутах экскурсии, женский голос, русские слова: «…не хватало горючего, чтобы сжигать трупы… Их зарывали поблизости от берега. В 1952 году раскопано погребение двухсот пятидесяти двух человек…»
Вчера, когда мы шли вдоль Оты, Миури Сейко, рассказывая об этом же, показала на зеленый склон берега пугливым движением руки: