А тут приходит Яков в больницу — узнает от Федора, что крестной еще не было. Дежурная сестра Верочка, пользовавшаяся особым расположением тетки, пожимала плечиками: тетка обычно приносила больному все свежее, вкусное, а сегодня пришлось подавать ему обыкновенный больничный обед — паровое да протертое.
Дома увидел Яков — тетка лежит пластом и язык не ворочается: удар!
И стал Яков разрываться между двумя больницами. А когда крестная выписалась, легче не стало. Хорошо, сестричка Верочка, помня теткину доброту, стала приходить к ней: и укол сделает, и постельное белье переменит, и постирает, все горит в руках, да и Якову в духовке еду оставит, аккуратно переложив тарелочками. Скромная, трудолюбивая, еще и сирота… Иногда допоздна оставалась, и Яков шел ее провожать, а жила она не близко, и он приходил домой чуть не под утро.
Видит Яков, тетка следит за ним жалобными глазами. А то вдруг и заплачет… Однажды, когда были они все трое, подозвала Верочку и Якова тихим взглядом — речь еще не возвратилась к ней, — взяла их руки и сложила вместе… Но у них и так все было решено.
Когда Федор выписался из больницы и пришел навестить тетку, из комнатки-боковушечки вышли вместе Яков и Верочка, стояли перед ним, опустив глаза. Все ему стало ясно.
Яков пошел проводить Федора на Киевский шлях. Когда прощались, Федор спросил:
— Что Любе сказать?
Яков отвел в сторону глаза, вздохнул:
— Что видел, то и скажи. Мне подаваться некуда. Вера ребенка моего носит…
И эта весть настигла Любу в ее проклятом коровнике…
Федор не сразу обнародовал то, что знал: по-своему жалел Любу. Но по селу уже поплыл ядовитый слушок, и Софью, когда услышала все от Федора, как ножом полоснула обида за Любу. Придя к ней в коровник, с жалостью глядя на Любу, она передала ей, что слышала от Федора.
Когда все прояснилось, в воспаленном Любином мозгу мгновенно выстроилась прямая, как телеграфная строка, линия: фотография «…с берегов голубого Дуная», тусклый, длинный вечер обманутого ожидания, скандал Якова с Игнатом а теперь — эта больничная сестричка… Испарина проступила на спине, кофта намокла. «Вон как, — бессмысленно крутилось в голове. — Вон как…» Наконец из помутившего разум мрака выплыла Софья — она стояла рядом, с предельным испугом глядя на Любу.
— Как звать-то? Сестрицу-то?
— Вера.
— Так, так… Вера, Надежда, Любовь… Стало быть, только Надежды не было. А может, и была. Федор дома, не знаешь?
— Не знаю. Да, может, вернется еще Яков-то, Люба. Может, образуется все… Люба, не казни себя…
Люба была как каменная.
— Может быть. Все может быть.
В голове стучало: «Не казни себя». Она не доходила до смысла фразы, лишь принимала ее с мстительной успокоенностью. Стояла, воткнув вилы в землю, держась за черенок обеими руками и тупо глядя на изнавоженные кирзовые сапоги.
Наконец коротко сказала Софье:
— Погляди тут. — И пошла на взгорок, в село.
Безотчетная мысль, вызванная Софьиным «не казни себя», засела в ней. Ноги сами принесли к хате Федора. Она рванула дверь, пахнуло кислым запахом сеней. В полумраке комнаты, со свету, не сразу разглядела кровать, уходящую изголовьем к образам в переднем углу. Под тряпьем угадывалось тощее тельце старой женщины. Еле светились больные глаза на неимоверно исхудавшем темном лице. При виде жалких останков матери Якова Любина неприязнь к ней отступила, да это было бы грехом перед тем, что она подсознательно чувствовала. Люба спросила тихо:
— Где Федор?
Старуха сморщила желтое запавшее лицо, вероятно, лишь после вопроса Любы узнав ее.
— А я знаю, где Федор?
— Яков где? — В груди у Любы стоял холод.
— Тебя спросить, где Яков! — В темные ложбины старушечьих щек потекли водянистые слезы. — Куда ты его дела?
Люба покачала головой.
— Я его «дела»… Это вы от меня его «дели»… Да что теперь говорить…
Старуха молчала, не в силах поднять к лицу исхудалые руки.
— Прости меня, — вдруг ясно сказала она.
Люба, думая все об одном и том же, поняла, что мать Якова, собрав в комок распадающийся рассудок, причащается перед нею в ожидании скорой смерти, и Любе стало невыносимо жалко и ее, и себя.
— Прощаю, — промолвила она горько дрогнувшим детским голосом. — Простите и вы меня.
Она обхватила ладонями свою шею и, не в силах больше глядеть на старуху, выбежала прочь. Не узнавая никого, не чувствуя бьющей в лицо снежной крупки, дошла до своей хаты. Кто-то ее окликнул по дороге, но знакомый голос прозвучал в бесплотной пустоте, никак не воспринятый Любой.