Сначала она зашла в камору, оглядела стенки с гвоздями, на которых со старых времен висела лошажья упряжь, всякая дворовая всячина. Нашла то, что ей было нужно. В хате рывком придвинула на середину комнаты давку — как раз под крюк в потолке, на котором когда-то висела ее младенческая люлька… Почему-то еще раз подумав о лежащей под тряпьем старухе с мутными, полуумершими глазами, Люба, сызмальства наученная ходить за коровами и вязать веревочные петли, принялась за свое страшное дело…
По дороге окликала ее Софья, она-то и подоспела вовремя. Ворвалась в хату, стащила Любу с лавки, вырвала из ее рук веревку. Люба в диком отчаянии от того, что ей помешали, кричала на Софью, проклиная ее, — может быть, и за досвитки — с них же все началось.
Софье, заматеревшей, закаменевшей в годы бабьего одиночества, все же удалось повалить Любу на кровать. И вдруг в каком-то порыве они обнялись, завыли — теперь уже общей обидой на судьбу, жестоко обошедшуюся с ними обеими.
7
Яков приезжал лишь один раз — на похороны матери. Люба его не видела и не хотела видеть, пряталась.
На троицу Игнат с Софьей пригласили к себе Любу. Сказали: «Не придешь — сами пожалуем». А Люба в своем доме жила, как кукушка, — никакой охоты не было гнездо вить, — собралась, пошла. У Софьиной калитки замерла: идти — не идти? Хата подруги пугала ее воспоминаниями — будто там, за молчащими стенами, ждет ее Яков… А тут вдруг Федор показался в начале улочки — несет недобрая!
Встречи с ним были ей неприятны: унизительная для нее история проходила на его глазах… И еще ее всегда мучило странное ощущение — что в Федоре, в его темной, загадочной глубине, живет Яков, и Федор носит в себе Якова как свидетельство ее позора. Увидав Федора издали, она обычно сворачивала в переулок. Сейчас ей ничего не оставалось, как юркнуть в Софьину хату.
Но облегчения душе не было. Большая комната, так хорошо знакомая ей, была убрана по стенам березовыми ветками, сквозь них белели льняным полотном, пестрели красной вышивкой рушники. И пока она оглядывалась в хате, пока Софья с Игнатом вели ее за стол, всплыло перед глазами, как давным-давно помогала она маме прибираться к троице, как укладывала на полу «шовкову» траву: длинные, словно ножи, листья с белой срединной полоской стлала друг к дружке уголком, и получалась расписная дорожка от двери до самого стола — входите, добрые люди…
И вдруг, как привидение, — Федор на пороге. Поразило Любу, что совершенно не удивлены его приходу Софья с Игнатом, напротив, и Федора встречают как гостя, ведут к столу: значит, и он приглашен. Посмотрела на Софью, та усмехнулась ей одной: «Так надо!»
Веселого праздника не вышло, как ни старались хозяева. Федор ни разу не взглянул на Любу, а Люба, оглядев его украдкой, в ужас пришла: за изрытым оспинами, худым, темным лицом Федора почудился ей Яков, будто поманил издали.
Федор долго и нудно рассказывал про больницу, про то, как выбирался из нее. Люба ждала со страхом: вот-вот обмолвится о Якове. Но Федор смолчал, и в этом был какой-то жутковатый смысл.
К концу праздничной трапезы, когда Любе стало ясно, что ей придется уходить вместе с Федором, попросила Игната и Софью проводить ее: не дай бог увидят вдвоем. А как дошла до своей улицы, быстро попрощалась и бегом долой: Федор и рта не успел открыть.
А через несколько дней снова встреча с Федором. Бежала домой перекусить — вырос перед глазами как столб. Может, случайно, а может, и нет. Люба, поздоровавшись, хотела проскочить мимо, и вдруг что-то остановило ее в лице Федора. В нем не было обычной угрюмой сосредоточенности, неожиданно в его глубоких темных глазах плеснула улыбка, виновато-туманная, никак не вяжущаяся ни с Федором, ни с ее отношением к нему, и Любу как из ведра окатили. К ее постоянному чувству, что Федор, как неистребимую улику, носит в себе Якова, мгновенно прибавилось нечто иное — то, что раньше, до троицы, было для нее невообразимым, стало теперь жуткой реальностью: Федор не был равнодушным наблюдателем их с Яковом разрыва… Все озарилось как молнией. Ноги приросли к земле. Федор огромной тенью стоял перед ней.
— Что ты, Люба, сторонишься? — услышала она его напряженно выпытывающий голос. Почти не дыша, он проговорил: — Или все по Якову сохнешь?
Ее обдало досадой.
— Нужен он мне!
Федор осторожно покашлял в кулак и продолжал тоном угрюмого сострадания:
— На кого променял тебя, Люба! Зато в городе живет. В шляпе ходит! Куда там!
Снова она почувствовала в его голосе то, чего теперь так боялась.
— Вам-то что до этого? — сказала она. — Бог с ним. Я на него зла не ношу и слышать о нем не хочу.