Видно было: обидела Федора.
— Что ж теперь «выкать» мне. Я ж тоже человек. — Он закашлялся, ему было мучительно стыдно Любы, она видела это и неожиданно для себя пожалела его, Федор был старше Якова на десять лет, но болезнь состарила его еще больше, и, чувствовалось, это обострило в нем неприязнь к брату. — Эх, Люба! — наконец смог выговорить он, надсадно дыша. — Мне тоже в пустую хату идти не мед, пойми своим женским сердцем. — И почти выкрикнул: — Пойми, Люба!
Из всего, что было дальше, запомнилась Любе свадьба…
Ждали они с Федором, чтоб исполнился год после смерти его матери, — раньше и думать было нечего при сохранившихся со старины обычаях. Люба, впрочем, и не торопилась — безотчетный страх перед будущим не отпускал ее ни на минуту. Внутренне она слабо верила в «сговор» с Федором и с облегчением отодвинула свадьбу до годовщины похорон старухи, о которой могла бы и не поминать добрым словом.
Но склад души у Любы был светлый и незлобивый, она лишь поставила перед Федором два условия: чтоб до свадьбы «ничего не было» — не могла преодолеть оставленного Яковом чувства срама, — и чтоб жить, как поженятся, в ее хате — в Федорову идти была не в силах… Сознание какой-то случайности подспудно таилось в ней, и она, как притаившаяся от людей лисица, ждала, что «опасность» обойдет ее. Когда Федор принял оба требования, стало легче на душе — это был не сознаваемый ею самообман, жалкая иллюзия девической свободы.
Но свадьба все же пришла.
Правда, было это убогое подобие свадьбы: ни народу, которого обычно бывает полна хата, ни гармошки с бубном, ни песен, ни величанья молодых. Были Софья с Игнатом да кое-кто из соседей. Федор сидел под самыми образами, гладко зачесанный на косой пробор, строгий и молчаливый, — будто один из ликов переднего угла опустился к мирскому столу. Пиджак, еще довоенный, был ему великоват из-за сильной худобы, обернутое вокруг шеи узкое белое трикотиновое кашне свисало до колен.
Люба сидела рядом в светлой кофточке, вышитой синенькими нитками, — присланный Яковом заграничный костюмчик она порубила топором и сожгла в печи… Сейчас она была напряженно пряма, только оставшиеся от матери золотые сережки нет-нет да сверкнут в ушах, обнаруживая ее дыхание. Софья все старалась расшевелить компанию, но веселья не было. Бабы почему-то сидели о заплаканными глазами, как на поминках, мужики вели тихую несмелую беседу, боясь выпить лишнюю стопку, — все диктовал неприступно-строгий вид Федора.
«Зачем это?» — беспрерывным комариным зудом длилась тоскливая Любина мысль. Даже сейчас, на свадьбе, на последней черте, она пробовала понять: что заставило ее пойти за Федора? То и дело вставал перед ней Яков — странно, именно сейчас, как ни гнала от себя его тень, — со страхом преступления перед Федором, с западающим в пропасть сердцем признавалась себе: он, Яков, — единственный для нее на всем белом свете. Сознание этого травило ее адской карой. Но, явись сейчас Яков, позови ее в мир свой, отрезала бы как ножом — так велика была обида за поруганную любовь. По неизъяснимой женской логике теперь она принимала только Федора.
В первую же ночь, как легли, пригасив лампу, в неширокую Любину кровать, задушил Федора кашель.
— Водицы дам испить, — сказала Люба, поднимаясь в кровати.
Он вскрикнул со всхлипом, словно кровно обиженный:
— Не надо! Небось не Яков! Не бог весть какая птица!
Она тихо вытянулась по краю кровати, задумалась надолго.
Федор полежал, успокаивая дыхание.
— Прости, сорвалось с языка.
— Да уж ладно, потерплю… — Подбородок у Любы задрожал, и, пока его руки, влажновато-жесткие, елозили по ней, непривычно, неуклюже лаская, она так и лежала, не отзываясь ни на его голос, ни на ласки.
Потом он заплакал, по-телячьи тычась ей в груди волглым лбом. Любе стало жалко его.
Одна свадьба только и запомнилась…
Жизнь с Федором оказалась сплошной мукой. Как ни странно, в этом снедаемом болезнью человеке, которому Люба была послана самим богом, открылась, может, еще более страшная рана — его ревность к Якову. А возможно, болезнь и была тому причиной: больной человек почти всегда враждебен здоровому. До самой смерти не мог простить ей Федор Якова, и Люба терпела дикие сцены, едва ли не в самом деле сознавая свой «грех». И все-таки надо было жить…
В первую голову решили хату обустроить. От старой, по сути дела, остались одни стены. Они были укреплены по углам и фундаменту кирпичной кладкой, оштукатурены «под доску». Все остальное соорудили внове: крышу покрыли жестью, настелили деревянный пол, покрасили ясной охрой; вместо слепых окон заблистали большие светлые рамы.