Но сейчас еще март… Мягкое солнце, сыроватый ветер наполнили чашу, в которой поместился город, неизъяснимым настроением какого-то чудесного ожидания. Сочатся влагой нависшие над улицами скалы, гудит, бьется в каменные берега поднятая талыми водами Тепла, сияют лепные фасады домов, а на откосе взгорья со светло-серой, с красными черепичными конусами башен, твердыней «Империала», совсем как у нас в Подмосковье, качаются и качаются, дымят и дымят лиловатой весенней завязью высокие и тонкие березы. Во дворе «Империала» набухают крупные почки огромных шарообразных кустов альпийских роз — скоро они обдадутся фиолетовым, красным, оранжевым цветом. Только и это будет в мае…
А сейчас март, и по тротуарам города, уже сухим, держась за руки, в строгом порядке гуляют стайки малышни детских садиков во главе с воспитательницами, напоминая чинное, друг за дружкой, шествие утят за озабоченной остерегающе покрякивающей матерью. Иногда две стайки проходят в обоюдной видимости, иногда их оказывается три на каком-нибудь тихом перекрестке, и тогда женщины, прогуливающие ребятишек, начинают перебрасываться словами, непередаваемо красиво и мелодично, как-то по-славянски целомудренно растягивая окончания… Трудно отличить беседу женщин-чешек, если еще их собирается несколько, от пения — настолько благозвучен, музыкален чешский язык. При этом мне всегда вспоминается летняя рань за окнами «Империала», когда тебя будит сладкогласная перекличка дроздов… «Вы слыхали, как поют дрозды?..» Вот они расселись на верхушках каштанов, на фонарных столбах, на остриях ограды открытых веранд, светящиеся в дремном солнце крупные черные птицы, и поют, перекликаются, как поют-перекликаются женщины-чешки в стройной гармонии счастливого мирного дня… Но и дрозды подадут голос в мае…
И все-таки — о чудо! На зазеленевшей густым изумрудом лужайке газона вспыхнул крохотный цветок, хрупкая беленькая ромашка, — такие цветки пестрят на зеленых лужайках Московского Кремля, средь древних стен колокольни Ивана Великого и Успенского собора, у подножия мраморного изваяния Ленина… И вот уже могучий зов Родины наполнил тебе грудь сладко томящей бездонной глубью…
И вот уже поезд, достаточно испытав твое терпение неторопливым бегом до нашей границы, до Бреста, как бы тоже обрадованный встречей с родной землей, ворвался в равнины и леса Белоруссии. Здесь март наш, русский! От снующих по затвердевшему, потемневшему насту струек поземки, от ослепительно сверкающих куржаком деревьев, от перемещающихся в круговороте полей деревень с желтыми бревнами новых изб, с неприхотливо покрашенными синей краской дощатыми магазинами, с кирпичными звонницами, девчатами в теплых пуховых платках на перронах, — щемит и щемит сердце тихой ликующей болью: никакие красоты мира не оторвут тебя от этой земли. Она в тебе, как твоя кровь, без пульсации которой ты был бы бесплотной, никому не нужной личиной… Густо-коричневый закат, какой бывает лишь в приближении весны, тлеет головней, осыпая на снег пепел, и в темноте, в отчетливых звонах вагонных буферов, в радиоголосах женщин-диспетчеров прошел огромный Минск, в ранним, сизоватым от морозца утром прошел Смоленск, и прошла Вязьма, и близилась Москва, когда вдруг с сомкнувшим тебе горло чувством ты подумал, что ведь вот откуда шли туда, до Берлина и до Праги — дорогой предков, утверждавших славу России на дальних материках, — от этих деревень, задавленных фашистским нашествием, засыпанных пеплом пожарищ, от этих древних русских городов, зиявших провалами обрушенных зданий…
Сколько жертв, какое величие души явлено миру.
И где-то далеко-далеко на узких улочках Карловых Вар поют-перекликаются гуляющие с детишками женщины, а на зеленой лужайке газона теплится, горит то ли цветок, то ли огонек, высветивший в тебе новую глубину сыновней любви к Отчизне.