Мухамед был шестилетним сыном вполне благополучной ближневосточной четы, с которым Манечка в силу чрезвычайно, как выяснится позже, общительного характера, очевидно выработанного все в той же круглосутке, познакомилась в день своего приезда, незадолго перед ужином и последовавшими за ним «гвоздями». Манечка была во дворе, когда ничего не подозревавшие родители, двое молодых людей в джинсах, привели Мухамеда из детского садика, — старые его строения темной кирпичной кладки, потонувшие в густой тени огромных тополей, примыкали к говоровскому дому и были отделены от него изгородью, сваренной из металлических прутьев. Этой изгороди еще только предстояло сыграть свою роль в приключениях Манечки, пока же Мухамед, родительская любовь к которому вызывала постоянный восторг двора, увидев крутившуюся в московском ребячьем вихре Манечку, почему-то выделил ее из приятельской среды, Выскользнув из рук родителей, он, вероятно, совершенно бессознательно, «попал в лапы» Манечки и готов был умереть в сухой пыли расчерченного мелом на классики дворового асфальта, нежели идти домой.
Вскоре Мухамед носился за Манечкой но двору, не избегая ни одного хитроумного закоулка, будто это не он, а она пять лет варилась в котле московского дома и знала положительно все вокруг. Ирина Михайловна беспрестанно выбегала на лоджию — убедиться в целости Мухамеда. Закон, охраняющий его неприкосновенность, писан был не для Манечки, и Говоров в своем кабинете слышал сдавленные вопли, с которыми жена кидалась с лоджии в коридор, к лифту, чтобы, нетерпеливо преодолев на нем десять этажей, снять Манечку, за которой безоговорочно следовал Мухамед, то с нависшего над острыми прутьями изгороди дерева, то с египетской пирамиды железобетонных балок и плит, заготовленных строителями для ремонта соседнего дома.
Манечка успела уже побывать и в гостях у Мухамеда. Там-то и разыгралась, без сомнения отрежиссированная ею сценка, в которой Мухамед вытребовал назавтра у родителей свободный от детского садика день, чтобы целиком провести его в обществе Манечки. Услышав об этом, Ирина Михайловна спустилась на третий этаж: отец и мать Мухамеда, в некотором смущении от никогда ранее не наблюдавшейся за сыном твердости характера, подтвердили сказанное Манечкой.
И вот это завтра настало. Дверь за Манечкой закрылась.
— Да-а-а… — простонал Говоров, так и не смогший приступить к работе.
Проникающий в кабинет напутственный шепот жены, надевание на Манечку — он вспомнил их! — туфель, вся, казавшаяся ему нескончаемой, возня у двери с тяжелой досадой отлились в это его трагическое «да-а-а».
— Можно к тебе? — услышал он голос жены, деланно спокойный, как бы выводящий его из неловкого положения.
— Да, конечно… — Он встал, зная, что жена опустится на тахту и обязательно попросит его повернуться к ней.
Говоров любил свой кабинет, которому Ирина Михайловна придала некоторую бонбоньерность вкраплениями дорогого стекла в строгое многоцветье книг, коврами на стене и на полу. На первых порах он слабо боролся с этим «влиянием». Жизнь не баловала его, и еще сейчас перед ним часто брезжили далекие дни послевоенных тягостных скитаний с первой женой и маленькой девочкой по затонувшим в снегах или сгорающим под пустынным солнцем гарнизонам, когда его, прошедшего опыт войны перспективного молодого офицера, никак не хотели отпускать из армии. Да он и сам еще не верил в то, что ему уготована иная судьба: война «сидела» в нем запахами засохшей человеческой крови, дорожной пыли, табачного дыма, терпковатым вкусом красного вина, простительно времени, густо лившегося в крохотном чешском городке среди моравских холмов, где была отпразднована Победа. Война не давала оборотиться сознанию в иную сторону, и вот снова и снова вспоминались запоздалые из-за войны институтские годы, грязные, с мокретью растаявшего уличного снега столовки, снимаемые втридорога «углы», пропахшие керосином и мышами… В сущности, это его судьба, его первородная суть сидела в нем. И когда, кажется, все уже было испытано и преодолено и подступала пора спокойного, трезвого труда, жизнь повернулась неожиданным страшным витком, смертью совсем еще молодой жены, с которой были пройдены свет и потемки. Теперь Говорова подспудно точила странная вина перед покойной женой — за хрусталь, за ковры, за ровное течение тишины в небольшой, по-женски уютно обставленной квартире, и понадобилось время, чтобы душа отогрелась в этом гнезде от всего, что грянуло на недавней, еще дававшей себя знать памяти Говорова.