Долгомостьев весь как-то сразу переменился: сделался спокойнее, увереннее, нотки превосходствапоявились в голосе, и Рээт, усталая, убаюканная, не зная, что это голос уже не столько Долгомостьева, сколько Ка'гтавого, слушалас благодушием, не слишком вдаваясь в смысл. Но это до поры до времени. КогдасловаЫЭстонияы и Ы'Госсияы стали повторяться слишком уж часто, Рээт насторожилась, и уже не лень стало ей переводить, аКа'гтавый, оказывается, говорил черт-те что: про то, что да, конечно, п'гаво нанезависимость -- п'гаво священное, но как все ж п'гиятно сознавать, что п'гинадлежишь к могучей де'гжаве, к Импе'гии, и что, наего взгляд, коль уж ст'ганатвоя не способна, не в силах стать великою, так, может, лучше и п'гимкнуть к великому соседу? А что Эстония? Что она, самапо себе, далакогда-нибудь ми'гу, цивилизации? Калевипоэг? НеудачникаКе'геса? Пусть 'Гээт сходит в симфонический конце'гт: эстонцы же немузыкальны (Ка'гтавый так и выделил это слово, как обозначающее особое, стыдное какое-то преступление.) А язык? Может ли 'Гээт назвать эстонского поэта, п'гозаика, д'гамату'ггас ми'говым именем? Ну вооб'гази себе, говорил Ка'гтавый, вооб'гази, что вы снованезависимы. Что вас тогдаждет? Ленивое, сытое, полусонное существование, п'ги кото'гом мечтакаждого школьника -- стать дантистом, потому что дантисты за'габатывают больше д'гугих в ст'гане, где все так заботятся о довольной улыбке? Он, мол, бывал в частных 'гайонах Пи'гита, видел эти двухэтажные коттеджи с саунами, га'гажами и кате'гами нак'гышах, с к'гуглыми оконцами и злыми собаками, с забо'гами, чуть не колючей п'говолокой обтянутыми. Что? Это цель? Это идеал? Посмот'ги нашведов, надатчан! Я уж не гово'гю о финнах. А как же иначе! Пусть в Импе'гии голодно, пусть мало свободы, пусть полицейское давление, но ведь только под гнетом и выковывается истинно высокий духю Рээт привсталас лежанки, натянулаодеяло: стыдно показалось быть сейчас голой. Глазапохолодели. Ты что? сказала. Ты думаешь, чт говоришь? Ты понимаешь, с км разговариваешь? Ты знаешь, зачт погиб мой отец?!
Долгомостьев словно очнулся от какого-то не то сна, не то морока. Не слишком ли, действительно, дал он волю Ка'гтавому? Тут не в том даже суть, что не стоило говорить все это эстонке -- не просто не стоило, анедопустимо было, глупо, опрометчиво! -- ав том, что сам Долгомостьев никогдатак не думал! Мыслей таких в голове не держал! Начни подобное проповедовать кто-нибудь в его обществе, Долгомостьев бы пресек, из домапублично бы выгнал, атут н тебе! Своими устами! Неужто коньяк разбудил Ка'гтавого? Неужто только что испытанное Долгомостьевым ощущение власти над женщиною открыло Ка'гтавому власть над ним самим, над Долгомостьевым? Нет, ничего ни накого он сваливать не собирается, но одно дело, если бы он где-то там, в глубине души, скрывал подобные мыслию А ведь их-то у него и не было никогда! Не-бы-ло! Случалось, правда, раз-другой пожалеть об упущенных Аляске и Арарате, о проигранных позже Польше и Финляндии, но этажалость былакакая-то такаяю метафизическая и если б всерьез спросили его мнения: не вернуть ли, дескать, эти территории назад, в Империю? Долгомостьев непременно ответил бы, что не вернуть и даже тех выпустить, кому хочется, хоть бы и туркменов.
Вот об этом и стал говорить Долгомостьев, и были в его голосе искренность и раскаяние, но, главное, Рээт так не хотелось ради своей -- как в самой-самой глубине души оначувствовала -- надуманной обиды разрушать интимно-праздничную атмосферу, настоенную назапахе растопленного воскаименинных свечей, так, в сущности, жаль было терять Долгомостьева, что Рээт поверилаи даже поклялась, что поверила, потому что он требовал этой клятвы.
А сейчас, в темном купе, когдаКа'гтавый под мягкий перестук колес просвистел музыкальную фразу, апотом и уговорил Долгомостьевадвинуться наРээт, -- сейчас она, засекунду до того готовая пойти навстречу, схлопнулась, собралась, задеревенела: нанее, эстонку, шел настоящий русский. Может быть, даже русский с автоматом наперевес.
Долгомостьев взял Рээт заплечи, попытался притянуть, поцеловать, и руки его оказались точь-в-точь как в недавнем ее сне, когдане пускал ее Долгомостьев в колонну, под сине-черно-белые флаги, и Рээт сталавырываться, но было тесно, неудобно: столик, ваза, лавка, незастегнутый чемодан, аДолгомостьев уже наваливался всею своей нехорошей тяжестью, и вот Рээт пересталасопротивляться, обмякла, и он торопливой рукоюю Ну, словом, он овладел Рээт.
Оналежала, бесчувственная, аКа'гтавый пришептывал: ничего, мы 'гасшевелим ее! Онаеще к'гичать будет от восто'гга! Онаеще губы п'гокусит насквозь! Но почему-то так не получалось, афизиология, желание, обычно столь легко управляемые, не хотели сдерживаться, и Долгомостьев, чтобы отвлечься, чтобы обмануть их, стал механически, без выражения, считать полувслух свои качк -или как это по-научному? фрикции? свершающиеся в такт пошатыванию вагона. Долгомостьев считал по-эстонски (Рээт выучилаего): ьks, kaks, kolmю нет, кажется, не удастся сегодня сдержатьсяю neli, viis, kuusю еще и ВероникаАндреевназавела, с-сука!.. seitse, kaheksa, ьheksaю
Kьmme! выдохнул Долгомостьев. Десять. Дальше по-эстонски он не знал, даи знал бы -- не было поводаприменить.
Рээт, как лежалабезразличная, так и лежала, и глазаее были закрыты, и дыхания не слышно. Долгомостьев понял, что сломил ее сопротивление (он не это, не физическое сопротивление имел в виду -- психологическое: возможно, они и поругаются сейчас, но больше Рээт никогдаего не оттолкнет, Долгомостьев чувствовал: никогда!), но было как-то неудобно, скверно, и, словно извиняясь, кивнул Долгомостьев наокно, мимо которого проносились неяркие желтые фонари: Клиню Тут Чайковский жил, Петр Ильичю И, как будто для доказательства, пропел из ЫПиковой дамыы: что нашажи-и-изнь? Играю Ты знаешь Чайковского?
Рээт молчала. Долгомостьеву показалось неладное: слишком неподвижно лежалаона, слишком тихо. Он бросился к ней, -- что-то хрупнуло под ногою. Вазаю цветыю Рээт былабез чувств. Долгомостьев собрался было позвать проводницу, но вотю сейчасю сначаларасстегнуть кофточкую лифчикю тот самый, любимый еею польскийю с пряжкою впередию Ыанжеликаыю А где же сердце? Где, собственно, сердце?!
Долгомостьев не понял еще ничего толком, но уже испугался: вскочил, задернул занавеску, щелкнул замочком купе и вдобавок металлическую пластинку надвери отложил с клацем и только тогдазажег свет. Не верхний, амаленький, боковой, над полкою. Сразу бросились в глазасмятые белые трусики накрасном ковре, рядом с осколками стекла, с цветами в папильотках. Рядом с большим мокрым пятном. Висок Рээт вздулся огромным темно-синим желваком. Гематома. Вот, значит, почему пересталаРээт сопротивляться: виском об угол идиотского столика! Но Долгомостьев не хотел этого! не хотел!! Это получилось нечаянно. Это Ка'гтавый попутал -- применить силу. А сам Долгомостьев -- не-хо-тел!
Он опустился наколени, тронул темное пятно и вздохнул облегченно: вода. Из-под цветов.
В дверь постучали. Занято! крикнул он с колен. Занято! Стук повторился. Долгомостьев схватил трусики, механически сунул в карман и поднялся. Огляделся кругом, все ли в порядке, кроме роз. Стук повторился снова. Если ты не отк'гоешь, будет еще хуже, шепнул Ка'гтавый, и Долгомостьев оправил наРээт юбку, погасил свет и, щелкнув замком, приотворил дверь нащелочку, накоторую позволиламеталлическая пластина. В щелочке увиделась проводницас чайным подносом. Aitдh! сказал Долгомостьев. Tдnan! Спа-си-бо! Сегодня мы не будем пить чайю
Он закрыл и запер дверь, включил свет, теперь уже верхний, но перепутал выключатели, и загорелся синий. Брр-р-рю
Где-то когда-то Долгомостьев читал про зеркальце. Или видел в кино. Он раскрыл сумочку Рээт, и там, в маленькой, резинкою придержанной пазушке сразу, безошибочно нашел его. Потер о рубаху -- чтоб чище было, чтоб не вышло конфуза. Поднес ко рту Рээт. Не мутилосью