— А довезешь четырех-то? — спросил молодой, которого старик называл Алешей.
— Х-хе! — воскликнул ухарски дед, обнаруживая желтые, поредевшие зубы. — Ч-че-ты-рех!.. Десять довезу! Телега крепкая и лошадь — ничего… твердая лошадка…
— А за сколько повезешь?
— К Понитаевке аль до Сарова?
— До Сарова.
— До Сарова шесть рубликов…
— Тю-у!.. Ска-зал!..
Молодой екатеринославский богомолец, сам человек, по-видимому, прикосновенный к торговле, умевший и любивший «ладиться», сейчас же забрал в свои руки торг за подводу.
— Господа-а! да вы как считаете? А сколько тут верстов по-вашему? — восклицал возница.
— А сколько? — задорным тоном сказал Алексей.
— Тут до Понитаевки считается двадцать. Извольте до Понитаевки за полтора довезу, пожалуйте…
— А от Понитаевки?
— Чаво от Понитаевки?
— Верст… чаво?
— Да там боле… с тридцать будет… а то и все сорок клади… а може — и с пятьдесят…
— А ты тут хочешь полтора содрать? Эка, какой простяк!..
— Господа-а! да вы как считаете…
— Нет, ты-то как?..
Торговались очень долго. Молодой богомолец учитывал старика в верстах, сбил его под конец с толку на смех слушателям, вошел в азарт и назвал «беззубым» с прибавлением пряного словца.
— Да ты чего?.. Эка ты, парень… к чему ты такие слова? Молодой вьюнош и того… ты еще зелен, братец, — смущенно говорил старик, несколько растерявшись под стремительным натиском Алексея.
В конце концов сошлись на четырех рублях. Тележонка оказалась маленькая, старая и дрянная, но лошадь сносная. Все четыре пассажира взобрались все-таки на телегу с твердой решимостью ехать, а старик пошел сбоку. Но было неудобно сидеть — тесно, и скоро с телеги слезли все взрослые пассажиры, остался один лишь Егор. И он бы слез с удовольствием, потому что телега была очень тряская; передок ее был выше задка, и сидеть с вытянутыми ногами было мучительно. Он примостился кое-как на узлах и не без любопытства поглядывал кругом и слушал старика-возницу, который оказался болтливым и довольно занимательным человеком.
Широко и благодушно расстилались холмистые поля с синеющими вдали перелесками, с копнами озимого жита, с жницами, согнувшимися в высокой ржи, с тощими овсами, чечевицей и гречихой, с деревеньками и церквами. Частые, белеющие там и сям церковки придавали веселый, оживленный вид населенности, однообразию этих похожих друг на друга холмов.
Деревеньки были особенные, не похожие на те, которые знал Егор. Маленькие темные, покрытые старым тесом, домики походили на амбары. На широкую улицу вылезали какие-то погреба. Тут же были расчищены токи, а около них сложены небольшие кучки снопов. Молотили бабы, медленно взмахивая цепами. Для Егора такая молотьба была невиданным никогда зрелищем.
— Что же кушать будут, коли такая работа? — пренебрежительно говорил екатеринославец Алексей.
— Дывлюсь: никакого садика, никакой фрухты не видать, — говорил старик, херсонский хохол, которого звали Симонычем. — Как они живут, эти люди?..
Но люди жили, плодились и множились. Кучи ребятишек, белоголовых, стриженных в кружок, окружали телегу и с пронзительным криком речных чаек бежали за ней.
— Кинь! кинь! — кричали они и дружной стаей налетали на брошенный им с телеги кусок булки или ситного хлеба и опять бежали, не глядя себе под ноги и спотыкаясь в глубоких колеях дороги.
И все здесь смотрело как-то особенно смирно, кротко, робко: и запыленные фигуры, плетущиеся по дороге, и добродушно-болтливый старик-возница, и этот тощий хлебец, и синеватые балки с жидким леском, и белевшие вдали церковки. Было странно, что эти многочисленные толпы народа, тянувшегося гуськом по всей дороге и усеявшего все завалины в деревнях, ничуть не оживляли этого тихого, смиренно-грустного пейзажа. Они шли не спеша, размеренным, экономным шагом, серьезные, молчаливые, и равнодушным, усталым взглядом смотрели на проезжающих. На всех лицах застыло общее деревянное выражение бледной, неясной скучной думы. Взор жадно искал среди них молодого, красивого, бодрого лица и — не находил…
К полудню старик возница нагнал богомольческий поезд, стоявший в мордовском селе Кордевиль, и предложил своим пассажирам, по примеру прочих богомольцев, напиться чаю, пока он покормит гнедка. Пили чай в грязной и душной мордовской избе с небеленой печью. Чай был какой-то мутный, самовар — давно не чищенный, зеленый, а хозяин — косноязычный, разбитый параличом мордвин, все время говоривший что-то, чего нельзя было разобрать. За самовар взяли только две копейки.